Дети, как и народы, не вышедшие еще из младенческого возраста, сосредоточивают внимание на чем-нибудь одном, все воспринимают конкретно, живо. Достаточно взглянуть на ребенка, чтобы понять, до какой степени абстрактно наше отношение ко всему. Однако многие из наших замысловатых абстракций не выдерживают этого испытания. Особенно часто напоминают о реальной действительности французские дети, столь живые, говорливые, с рано пробудившимся здравым смыслом. Эти невинные критики подчас ставят в тупик и мудрецов. Их наивные вопросы зачастую касаются неразрешимых противоречий. Дети не умеют, подобно нам, обходить трудности, избегать обсуждения тех проблем, в которые философы, словно сговорившись, предпочитают не углубляться. Смелая детская логика всегда прямолинейна. Многие нелепости, освященные веками, продержались бы недолго, если бы взрослые в ответ на вопросы детей не приказывали им молчать. Особенно часто слышится «почему?» в возрасте от четырех до двенадцати лет. В период от кормления грудью до появления признаков пола дети отличаются более живым умом, более восприимчивы и одухотворены, чем в последующие годы. Один выдающийся грамматик, всю жизнь по собственному желанию проведший с детьми, говорил мне, то у ребят этого возраста он находил способность к самому тонкому отвлеченному мышлению.
Дети очень много теряют от того, что их так скоро «обтесывают», заставляют так быстро переходить от жизни, где господствует инстинкт, к жизни, основанной на рассудке. До сих пор они жили, черпая из щедрой сокровищницы инстинкта, они словно плыли по морю в молочно белом тумане. Когда эту густую пелену начинают пронизывать яркие лучи логики — это, несомненно, прогресс, и прогресс необходимый, обусловленный самой жизнью, но тем не менее в определенном смысле этот прогресс является шагом назад. Ребенок был маленьким богом, теперь он становится человеком.
Первые годы детства и смерть — вот когда люди соприкасаются с бесконечностью, вот когда их осеняет благодать, какое бы значение ни придавать этому слову — теологическое или художественное.[191] На выразительном личике ребенка, который, только начиная жить, пробует силы в игре, и на спокойно торжественном лице умирающего, чья жизнь подошла к концу, лежит одна и та же печать. Что может лучше этого подтвердить величавые слова Библии: «Боги вы и богами будете»?
Апеллес[192] и Корреджо[193] постоянно изучали эти ни с чем не сравнимые моменты человеческой жизни. Корреджо целыми днями наблюдал игры маленьких ребят;[194] Апеллес, по словам одного античного писателя,[195] больше всего любил изображать умирающих.
В эти дни начала и конца жизни, в дни перехода границы между двумя мирами человек как будто находится в них обоих.[196] Он живет тогда лишь одним инстинктом, и эта жизнь — словно заря и закат мысли, более смутная, чем сознательная жизнь, но насколько более всеобъемлющая! Вся сознательная жизнь — не более как промежуточный период, коротенькая черточка, исходящая из бесконечности и вновь исчезающая в ней. Если хотите почувствовать это, понаблюдайте над детьми и над умирающими, сядьте у изголовья последних и молчите.
У меня лично было, к несчастью, немало случаев созерцать приближение смерти людей, дорогих моему сердцу. Особенно запомнился мне один долгий зимний день, проведенный у постели умирающей женщины за чтением книг пророка Исайи.[197] Моим глазам представилось тягостное зрелище борьбы между сном и бодрствованием прерывистой работы сознания, которое то возвращалось, то опять меркло. Взгляд, вперенный в пустоту, выражал страх и болезненную неуверенность; душа словно не знала, в каком из двух миров она сейчас... Обрывки картин миновавшей жизни мелькали перед этим гаснущим взором, томимым предчувствием чего то большого впереди. Невольный свидетель этой жестокой борьбы, я с мучительным беспокойством следил за всеми ее перипетиями и хватался, словно утопающий за соломинку, за мысль, что душа умирающей не может, не должна исчезнуть. Вернувшись к инстинктивной, подсознательной жизни, она уже заглядывала в неведомый мир. Ее инстинкты, скорее всего, возродятся в каком нибудь юном существе, которое вступает в этот самый момент на жизненный путь (более счастливый, быть может), и пробудят в нем мысли, пока чуть брезжащие, мечты, пока еще смутные, и волю, пока еще затаенную...[198]
191
Слово «grâce» имеет на французском языке разные значения: в религии — «божья милость», «благодать», а в искусстве — «грация», «изящество».
192
194
195
Ссылка на римского ученого Плиния Старшего, который в XXXV томе своей «Естественной истории» описал жизнь Апеллеса. Однако Плиний упоминает лишь о том, что «среди произведений Апеллеса были и портреты умирающих», а не то, что ему приписывает Мишле.
196
Страх перед роковой загадкой, печать молчания, замыкающая уста в тот самый момент, когда разгадка постигнута, — все это я обнаружил, созерцая одно изваяние на том участке кладбища Пер Лашез, где хоронят евреев Это бюст Прео, вернее, одна лишь голова, закутанная в саван, с пальцем, приложенным к губам. Голова поистине ужасная, производящая неизгладимое впечатление, изваянная как будто резцом самой смерти.
197
198
«Дед да примет ребенка, когда тот покидает материнское лоно. И да возродится душа, дабы снова бодрствовать в теле» (из индийских законов, цитируемых мною в «Происхождении права»). Даже не допуская гипотезы о переселении душ (а тем более гипотезы о первородном грехе), невольно хочется думать, что наши первоначальные инстинкты — не что иное, как мысли предков. Юный путник принес их с собой, словно запас в дорогу. Он увеличит этот запас, и на много.
Не помышляя о теориях, захлопнув книги, взяв за источник наблюдения природу, я вижу, что мысль рождается в нас как смутный инстинкт. Сначала она чуть брезжит в подсознании, затем дифференцируется рассудком более ясно; после этого уже окончательно сформировавшаяся мысль все более и более воспринимается как готовая формула, становится привычной, возникает сама собой в связи с явлениями, которые нам хорошо знакомы и поэтому не анализируются нами. Наконец вернувшись в область подсознательного, мысль опять переходит в ранг инстинкта.