Единственным непосредственным образованием было то, которое дети буржуа получали в коллежах, становясь адвокатами и литераторами. Они изучали языки, риторику, литературу, изучали право, но не право былых наших юристов, мудрое и немногословное, а так называемое философическое, полное дутых абстракций. Логики, не умеющие мыслить, законоведы, не знающие ни истории, ни права, они верили только в символы, форму, внешность, фразу. За что бы они ни брались, от них ускользало существо дела, им не хватало понимания жизни. И когда они выступили на арену, где их самолюбия столкнулись в ожесточенной схватке не на жизнь, а на смерть, стало видно, насколько ухудшает и без того дурные натуры схоластическое образование. Эти пагубные выхолащиватели сути вещей обзавелись несколькими формулами, которые помогали им обрубать мысли в сознании людей, как нож гильотины — головы.[318]
Когда великое собрание, поставившее при Робеспьере террор самоцелью, опомнилось и увидело, сколько пролито крови, его объял ужас. Вера не изменила ему в борьбе с объединившимися против него врагами и даже в борьбе с самой Франциею; оно сохранило и спасло ее, пользуясь поддержкой лишь тридцати департаментов. Вера не изменила членам собрания и тогда, когда опасность угрожала им лично, когда, потеряв даже Париж, они были вынуждены вооружиться, когда их некому было защищать, кроме них самих. Но когда они увидели потоки крови, и мертвецов, встающих из могил, и освобожденных узников, явившихся судить своих судей, мужество покинуло их, и они пошли на попятную.
Они не переступили порога, за которым ждало Грядущее; они не отважились заглянуть в возникавший перед ними новый мир. Чтобы сделать его своим, революционерам нужно было лишь одно: продолжать революцию.
Для этого им следовало не отрекаться от прошлого, а, наоборот, заявить, что оно им принадлежит, заново им овладеть и освоить его, как они освоили настоящее; доказать, что на их стороне не только разум, но и история, весь ход развития нашей нации; что революция была хоть запоздалым, но правомерным и неизбежным проявлением духа этого народа; что она олицетворяет собою Францию, обретшую наконец права.
Ничего этого не было сделано, я отвлеченная идея, на которую опиралась Революция, оказалась недостаточной поддержкой перед лицом неумолимой действительности. Революция усомнилась в самой себе, отреклась от самой себя и погибла. Она должна была погибнуть, уйти в небытие, для того чтобы ее бессмертный дух завоевал весь мир. Тот, кто должен был ее защитить, но предал,[319] воздал ей почести в период Ста дней.[320] Государи, победившие ее, основали свой Священный союз против нее на тех самых социальных принципах, которые она провозгласила в 1789 г. Сама она не верила в себя, но вера эта укоренилась в сердцах победителей. Меч, приставленный ими к ее горлу, оказался обоюдоострым. Революция обращает в свою веру тех, кто ее преследует, она дарует умственное прозрение своим врагам. О, почему она не даровала его своим детям?
Глава VIII
БЕЗ ВЕРЫ НЕТ НИКАКОГО ВОСПИТАНИЯ
Верите ли вы сами? Внушаете ли свою веру другим? Вот главный вопрос воспитания.
Нужно, чтобы ребенок верил. Став взрослым, он сможет доказать с помощью рассудка то, во что он верил, будучи дитятей.
Учить ребенка рассуждать, спорить, критиковать — глупо. Постоянно, без надобности перекапывать землю там, где только что посеяны семена, — разве это земледелие?
Делать из ребенка эрудита — тоже глупо. Перегружать его память хаосом полезных и бесполезных сведений, превращать ее в склад, битком набитый великим множеством готовых, но мертворожденных теорий и отрывочных фактов, не давая представления о взаимосвязи этих фактов, — значит умерщвлять ум ребенка.
Прежде чем пойти в роют, накоплять силы, семя должно начать свое существование. Нужно вызвать к жизни и укрепить зародыш растеньица. Чем же живет сначала ребенок? Верой.
Вера — общая основа и вдохновения, и деятельности. Без веры не свершить великих дел.
Афиняне верили, что их Акрополь — исток всей мудрости человечества, что Паллада, вышедшая из головы Зевса, зажгла светоч искусств и наук. Это подтвердилось: Афины, насчитывавшие лишь двадцать тысяч граждан, озарили светом весь мир, и свет этот не померк доныне, хотя былых Афин давно уж нет.
318
Дух инквизиции и полиции, столь удивлявший многих в Робеспьере и Сен-Жюсте, не поражает тех, кто знаком с историей средних веков: тогда часто встречались подобные типы кровожадных инквизиторов и страстных любителей силлогизмов. Эту связь между двумя эпохами весьма проницательно подметил Эдгар Кинр в своей книге «Христианство и революция» (Quinet. Le christianisme et la Révolution).
Двое ученых, безукоризненно честных и справедливых, склонных к тому же снисходительно относиться к врагам, — Карно и Дону — полностью сходились во мнениях относительно Робеспьера. Дону говорил мне, что знаменитый диктатор был вообще человеком заурядным и только в последние дни, перед лицом опасности и необходимости действовать, обрел красноречие. Сен-Жюст был талантливее. Тех, кто пытается нас убедить, будто оба эти деятеля непричастны к последним эксцессам террора, Сен-Жюст опровергает сам. 15 апреля 1792 года (всего за несколько месяцев до 9 термидора) он сожалеет о «преступной снисходительности», якобы проявлявшейся до тех пор. «За последнее время поблажки со стороны трибуналов возросли до того, что... Да и делали ли что-нибудь трибуналы последние два года? Шли ли толки об их справедливости? Они были учреждены, чтобы укрепить завоевания революции, но из-за их снисходительности преступники всюду остались на свободе...» («Histoire parlementaire», t XXXII, p 311, 319, речь Сен-Жюста 26 жерминаля II года).
319
Подразумевается Наполеон Бонапарт, воспользовавшийся своими военными победами для захвата власти.
320