Я отдаю тебе все, что сделал; ты же воздашь мне забвением. Пусть мой несовершенный труд станет одним из камней величественного здания, в постройке которого примут участие и наука и вдохновение, того здания, под чьими сводами, рвущимися и ввысь, и вширь, все время будет веять дыхание народных масс, плодотворная душа народа.
Глава VIII
Обзор первой части
Введение ко второй части
Когда я окидываю взором всю вереницу фигур, занимающих различное положение в обществе (они изображены мною на предыдущих страницах лишь вкратце), печальные думы одолевают меня, тоскливое чувство тяготит мое сердце. Как ни много кругом всяких физических недугов, но нравственных страдании еще больше. Почти все они знакомы мне; я их знаю, чувствовал, сам их испытал. Но все же я должен забыть и свои переживания, и горестные заметы своей жизни, чтобы попытаться найти хоть какой-нибудь луч света в этом тумане.
Я вижу этот луч, он не обманет меня: это Франция. Чувство патриотизма, гражданского долга, преданность родине – вот мерка, с какою я подхожу и к людям, и к классам, мерка моральная, но естественная: в любом живом существе ценность каждой его части определяется тем, какую роль она играет по отношению к целому.
Жар патриотизма, как и жар земной коры, таится в низших слоях. Чем ниже вы спускаетесь, тем больше этот жар; в самом низу он обжигает.
Бедняки любят Францию чувствуя, что всем обязаны ей, в долгу перед нею. Богачи же любят ее, считая, что она им принадлежит, обязана им. Патриотизм бедняков – это чувство долга, патриотизм богачей – притязание, претензия на право.
Крестьянин (мы это уже говорили) смотрит на Францию как на жену, с которой он сочетался законным браком раз навсегда: он и она, больше никого нет. Для рабочего Франция – прекрасная возлюбленная; у него нет ничего, кроме нее, ее великого прошлого, ее славы. Далекий от узкого, местного патриотизма, он любит родину, как единое целое. Лишь если он очень бедствует, измотан голодом и трудом, это чувство слабеет; но оно никогда не угасает окончательно.
Порабощенность материальными интересами возрастает, если мы перейдем выше – к фабрикантам, торговцам. Они вечно в страхе перед грозящей им опасностью, ходят как по натянутому над бездной канату. Чтобы избежать единоличного краха, они предпочли бы, чтобы крах потерпели все. Они были главными творцами Июльской революции, но они же и разрушили то, что создали.
Можно ли сказать, что в нескольких миллионах людей, составляющих этот большой класс, священный огонь угас навсегда и бесповоротно? Нет, мне хочется верить, что он еще тлеет в их душах. Соперничество с иностранцами, особенно с Англией, мешает этой искре потухнуть совсем.
Какой холод охватывает меня, когда я поднимаюсь еще выше! Я чувствую себя словно в Альпах, вблизи вечных снегов. Там мало-помалу исчезает растительность, здесь – нравственность; там блекнут цветы, здесь – национальное чувство. Передо мною мир, увядший за одну ночь: там – от мороза, здесь – от эгоизма и страха. Если же я поднимусь еще выше, то исчезает и страх, остается один лишь неприкрытый эгоизм спекулянта, не знающего родины, имеющего дело не с людьми, а только с цифрами. Настоящий ледник, покинутый природой![164] Пусть мне позволят спуститься: здешний холод чересчур меня сковывает, мне нечем дышать.
Если, как я верю, главное в жизни – любовь, то там, наверху, нет жизни в подлинном смысле слова. Жизнь любого француза, наделенного национальным чувством, должна составлять одно целое с многогранной жизнью всей Франции; с этой точки зрения чем выше мы поднимаемся по социальной лестнице, тем люди дальше от жизни.
Но, может быть, взамен этого они менее чувствительны к страданиям, более свободны, более счастливы? Сомневаюсь. Я вижу, например, что владелец крупной фабрики, неизмеримо превосходящий собственника жалкого клочка земли, находится, как и тот, а чаще – в еще большей степени, в кабале у банкира. Я вижу, что мелкий торговец, все сбережения вложивший наудачу в свое дело, пренебрегший ради него интересами своей семьи (как я уже рассказывал), сохнущий от тревожного ожидания, от зависти к конкурентам, немногим счастливее простого рабочего. Последнему, если он холостяк и может из четырех франков поденного заработка откладывать полтора на черный день, вне всякого сравнения живется куда веселее, чем лавочнику, и он более независим.
Богатые, скажут мне, страдают лишь от своих пороков. Это уже немало, но нужно добавить и скуку, и упадок духа, и тягостное чувство, испытываемое людьми, которые были лучше и сохранили достаточно ясности ума, чтобы осознать свое падение, увидеть, словно со стороны, как низко они пали, став и ничтожными, и смешными… Пасть и не сохранить в себе силы воли, чтобы подняться, – есть ли положение печальнее? Из француза превратиться в космополита, в ничтожество, а потом – в подобие моллюска!
Что я хочу сказать этим? Что бедняки счастливы? Что судьбы всех людей равны? Что воздаяние – впереди? Боже упаси от столь ложных утверждений, могущих лишь убить в сердце мужество, оправдать эгоистов. Разве я не вижу, не знаю по собственному опыту, что физическая боль не только не исключает душевной, но чаще всего сопутствует ей? Ужасные сестры, стакнувшиеся, чтобы сделать жизнь бедняков невыносимой! Взгляните, например, какова судьба женщины в кварталах, где ютятся неимущие: она рожает лишь для того, чтобы схоронить ребенка. Не перечесть, сколько нравственных мук испытывает она из-за своей горькой нужды!
Современные люди, помимо всех прочих недостатков, обладают еще одним: они стали невероятно чувствительны к боли, как физической, так и нравственной. Правда, история доказала, что обычные недуги, от которых страдает человечество, пошли на убыль; но все же они уменьшились лишь в известной степени, а способность ощущать страдания возросла беспредельно. Работа мысли, расширив горизонты, тем самым расширила и возможности для мучений; не отстает и сердце – оно черпает все новые и новые поводы для душевной боли в любви и узах родства. Кто захочет пожертвовать ими, хотя они лишь умножают страдания? Насколько мучительнее стала из-за этого жизнь! К мукам настоящего присоединяются муки будущего, к мукам испытываемым – муки возможные. Душа заранее предчувствует, предвосхищает грядущую боль, подчас даже ту, которая, быть может, и не грозит…
В довершение всего, именно теперь, когда люди так чувствительны к страданиям всякого рода, их труд стал коллективным и его организация меньше всего рассчитана на то, чтобы щадить каждого в отдельности. Работа любого характера сводится к обслуживанию источника силы и машин, приводимых им в движение; люди волей-неволей вовлечены в водоворот. Как мало они значат в этой безликой системе! Что ей их души, их горести, переживания? Огромный, все подавляющий, бездушный механизм работает, грохочет, не обращая внимания на то, что его зубчатые колеса, с такой точностью пригнанные одно к другому, – живые люди.
Знают ли по крайней мере друг друга эти живые колесики, действующие под влиянием одних и тех же импульсов? Они связаны работой; вызывает ли это и духовную связь между ними? Отнюдь нет. Такова непостижимая тайна нашего века: в те часы, когда физические силы людей объединены в общей работе, их сердца разъединены… Еще никогда не прилагали столько усилии к тому, чтобы сделать мысли общими, распространить их, облегчить обмен ими, и в то же время еще никогда обособленность, разобщение не были столь велики.
Тайна останется неразгаданной, если не рассмотреть с исторической точки зрения ту систему, которая ее породила. Эту систему я называю машинизмом. Позвольте напомнить о ее истоках.
Средние века провозгласили основным принципом жизни любовь, но порождали лишь ненависть. Они освятили неравенство и несправедливость, при которых любовь немыслима. Яростное противодействие со стороны любви и природы, которое обычно называют Возрождением, не создало нового порядка и привело к хаосу. Но мир нуждался в порядке и объявил: «Ну что ж, обойдемся без любви! Хватит тысячелетнего опыта! Поищем порядок и силу в объединении сил, изобретем машины, которые заставят людей держаться вместе, хоть и без любви, и так их сблизят, скрутят, сдавят, так тесно скрепят их и прикуют друг к дружке, что, несмотря на взаимную ненависть, они все-таки будут действовать сообща». И вот соорудили две административные машины наподобие древнеримских: бюрократию – детище Кольбера,[165] армию – детище Лувуа.[166] Эти машины имели то преимущество, что сделали людей организованной силой, устранили из их жизни неупорядоченность, разнобой.
164
Но эти ледники не обладают бесстрастием альпийских ледников, дающих начало потокам, которые затем несут свои воды во все страны без различия. У евреев, что бы там ни говорили, родина есть; это – лондонская биржа. Они ведут дела повсюду, но укоренились в стране золота. Ныне, когда благодаря вооруженному миру, этой необъявленной войне, гложущей Европу, финансы почти всех государств попали в руки евреев, какую страну они могут любить? Страну status'a quo – Англию. Какую страну могут они ненавидеть? Страну прогресса, Францию. В последние годы они решили ослабить ее, подкупив десятка два людей, которых Франция презирает. Другой их промах: из тщеславия, из стремления обеспечить себе безопасность, они сумели привлечь на свою сторону даже королей, втерлись в аристократию, стали участвовать в политических интригах… Их предки, средневековые евреи, никогда не стали бы этого делать. Как деградировала еврейская мудрость!
Мишле говорит о коррупции, царившей в 30-х и 40-х годах XIX в. во французской Палате депутатов. Большинство, которым располагал в ней премьер-министр Гизо, состояло в основном из чиновников, зависевших от правительства; еще 30–40 необходимых последнему голосов удавалось раздобыть с помощью раздачи депутатам и связанным с ними лицам концессий на крупные предприятия, субсидий, заключения выгодных для них сделок с казной. Коррупция разъела весь государственный аппарат, хотя Мишле и утверждает (ч. I, гл. VI), будто французские чиновники не берут взяток.
165
166