Церковь, демократичная по своему выборному началу, была в высшей степени аристократичной из-за недоступности образования. Только очень узкому кругу лиц удавалось получить его. Церковь наперед осудила природный инстинкт, объявив его извращенным, а условия спасения души изложила в заповедях, которым с помощью метафизики придала сугубо абстрактную форму.[202]
Все таинства азиатских культов, все ухищрения западных школ – словом, всю абракадабру, какая только есть в догмах Востока и Запада, ухитрились втиснуть, нагромоздить в одну доктрину. «Ну так что же? – возражает Церковь. – В этом чудесном кубке – вся мудрость мира. Испейте же его во имя любви!» И она приправляет свое вероучение ссылками на историю, трогательными легендами. Так медом сдабривают горечь.
«Что бы ни было в этом кубке, мы осушим его, если на дне – действительно любовь!» – ответили люди. Таково было их единственное условие, требование, продиктованное жаждой любви, а не ненависти, этой «гордыни человеческой», как ее прозвали.
Средневековье сулило людям любовь, но не дало ее. Оно призывало: «Любите, любите!»,[203] но и законодательство, и государственный строи, и семейная жизнь – все было пронизано духом вражды и неравенства. Схоластическое образование, доступное лишь немногим, явилось источником нового неравенства. За спасение души средневековье заламывало непомерную цену; никто не в силах был постичь туманный смысл его науки, и метафизика тяжким бременем ложилась на простые натуры, в особенности на детей. В античном мире они были счастливы, средневековье же стало для них адом.
Понадобился целый ряд веков, для того чтобы разум восторжествовал, чтобы дети были признаны ни в чем не повинными, как оно и есть на самом деле. Перестали верить в то, что природа человека дурна изначала.[204] Стало трудно сохранять в неприкосновенности варварский принцип, осуждавший на вечное проклятие всех мудрецов-нехристиан, умственно-отсталых и слабоумных, а также детей, умерших без крещения. Для последних придумали паллиатив – «преддверие рая», нечто вроде маленького ада, чуть менее мучительного, чем настоящий; там их души витали в слезах, разлученные с матерями.
Но этого было недостаточно: сердца жаждали большего. Вместе с Возрождением начался бунт любви против жестокости старых доктрин. Он имел целью во имя справедливости спасти невинных, осужденных религией, якобы проповедовавшей любовь и прощение. Но эта религия, в основе которой лежали два догмата: осуждение всех людей за грехи одного и искупление грехов всех людей одним – не могла отречься от первого из этих догматов, не поколебав второй.
Матери вновь стали верить в спасение своих детей. С тех пор они утверждают, не думая о том, насколько это вяжется с ортодоксальной религией: «Наши малютки и на небесах останутся теми же ангелочками, какими они были на земле».
Победило добро, победило милосердие. Человечество уходит все дальше от несправедливости былых веков. Наперекор старому миру оно распустило паруса. Куда оно направляется? Мы можем ясно предвидеть это: навстречу миру, где не будет осужденных без вины, туда, где мудрец сможет беспрепятственно призвать: «Допустите до меня малых сих»
Глава VI
Отступление: инстинкт животных. слово в их защиту
Как мне пи хочется говорить и дальше о простых натурах, об этих скромных сынах инстинкта – сердце велит мне: «Стой! Скажи несколько слов о самых простых, самых безвинных и, быть может, самых обездоленных существах, а именно о животных».
Я только что говорил, что всякий ребенок рождается с благородной душой. Натуралисты утверждают, что молодые животные более развиты умственно и в этом отношении напоминают детей. По мере возмужания они грубеют и превращаются в зверей. Их бедные души изнемогают под тяжестью плоти; кажется, будто природа околдовала их, подобно волшебнице Цирцее.[205] Тогда человек отворачивается от них и не хочет признать, что у них есть душа. Лишь ребенок инстинктивно, сердцем чует ее в этих отверженных существах, он разговаривает с ними и даже задает им «вопросы. И животные слушают, откликаются, они любят детей.
Животные! Кто заглянет в таинственный мрак их душ, в мир смутных грез и немых страданий? Несмотря на отсутствие речи, эти страдания зримы: животные ясно дают понять, когда им больно. Вся природа протестует против варварского отношения к ним людей, которые не признают своих младших братьев, унижают и мучат их. Природа обвиняет людей перед лицом того, кто создал и тех и других.
Взгляните без предубеждения, какой у – животных кроткий и задумчивый вид, какую явную привязанность к человеку питают наиболее умные из них. Разве не похожи они на детей, развитию которых помешала какая-то злая фея, на детей, оставшихся в колыбели, чьи робкие, боязливые души находятся в наказание за какую-то вину под временным заклятием? Тяжелое впечатление производит это колдовство: ведь существа, принявшие эту несовершенную форму, зависят от всех окружающих, словно усыпленные. Но именно потому, что они подобны усыпленным, для них открыт доступ в страну грез, о которой мы не имеем понятия. Нам виден светлый лик мира, им – темный, и кто знает, который обширнее?[206]
На Востоке продолжают верить, что у животных есть душа, спящая пли заколдованная. Средневековье тоже пришло к этой мысли; ни религии, ни философии не удалось заглушить голос природы.
В Индии, более древней, чем мы, традиция всеобщего братства лучше сохранилась. Эта традиция запечатлена в начале и в конце двух великих священных индусских поэм – Рамаяны[207] и Махабхараты,[208] гигантских пирамид, перед которыми должны почтительно склониться все поэты Запада. Когда вы устанете от вечных споров, раздирающих Запад, советую вам вернуться к вашей праматери, великой античности, столь благородной и любвеобильной. Любовь, смирение, величие – все это вы найдете в ней, все это сплетется в чувстве столь естественном, столь чуждом мелочного высокомерия, что о смирении тут даже неловко говорить.
За свое мягкосердечие Индия была щедро одарена природой. Сострадание – вот один из даров. Первый индийский поэт видел двух порхающих голубков, восхищался их грацией, их любовной игрой. Вдруг один из них упал, пронзенный стрелой… Поэт заплакал; его жалобные вздохи раздавались в унисон биениям его сердца. Он непроизвольно уловил их равномерный ритм, и вот полились ручьи поэзии… С тех пор парочка мелодично воркующих голубков, увековеченных в стихах, любит друг друга и облетает всю землю (Рамаяна).
Благодарная природа наделила Индию и другим даром – плодородием. В награду за любовь и почитание природа с помощью животных многократно умножила жизненный клад, необходимый для обновления земли. Там почва никогда не истощается. Несмотря на войны, эпидемии и всякие беды, вымя священных коров не иссякает; молочные реки всегда текут по этой стране, благословенной и за доброту ее жителей, и за их ласковое отношение к низшим существам.
Высокомерие разрушило трогательный союз, связывавший некогда людей с самыми обездоленными из божьих созданий. Это не прошло безнаказанно: земля возмутилась и отказалась давать пропитание бессердечным народам.
Исполненные гордыни, Греция и Рим пренебрегали природой. Для них существовало только искусство, они ценили лишь его. Надменному античному миру, который поклонялся лишь возвышенному, как нельзя лучше удалось уничтожить все остальное. Прочь с глаз все, что кажется низким, неблагородным! Не стало животных, так же как и рабов. Освободившись от тех и других, Римская империя превратилась в величественную пустыню. Земля, чьи силы все время расточали, не восстанавливая, сделалась кладбищем, уставленным мраморными монументами. Города еще красовались, но деревни исчезли. Всюду цирки, триумфальные арки, но ни хижин, ни землепашцев… Великолепные дороги ожидали путников, которые перевелись; по огромным акведукам вода продолжала течь к замолкшим городам, где больше некому было утолять жажду.
202
Если возразят, что малоразвитые умы (а это в наше время означает – все или почти все люди) избавлены от необходимости понимать, то надо признать, что эта страшная загадка потребовала под угрозой проклятия передачи всех человеческих знаний в руки кучки ученых, которые воображали, что им одним известна разгадка. И вот результат: к поставленной загадке добавлены были комментарии, столь же туманные, а обреченный на молчание род людской остается безгласным и бесплодным лицом к лицу с нею. В течение весьма длительного периода, с V по XI век, т. е. в течение времени, равного всей блестящей эпохе античности, человечество едва отважилось сочинить несколько молитв и детски-наивных легенд, но даже это робкое литературное движение парализовалось категорическими запрещениями каролингских соборов. Недостаточно внимательным читателям эта глава покажется далекой от темы; на самом же деле – вся сущность темы – в этой главе
203
Оно не только призывало, но и искренно хотело. В этой трогательной тяге к любви – весь дух средневековья, и этим оно всегда будет вызывать у нас сочувственный отклик. Я не беру назад ни одного слова из сказанных мною об этом во втором томе «Истории Франции». Но тогда я больше говорил о стремлениях, об идеалах средневековья; ныне же, в книге, которая должна принести практическую пользу, я должен подчеркивать результаты, фактические итоги Я указал в конце тома (вышедшего в 1833 г.) на бессилие этого мировоззрения, выразив надежду, что ему удастся избежать полного крушения и что оно переродится. Как мы уже далеки от него, видно из того, что И мая 1844 г. в Палате один судья, искренно ортодоксальный, развил теорию, будто уголовное право вытекает из учения о первородном грехе и грехопадении… Даже католикам стало не по себе.
204
Прогресс юриспруденции поставил теологию в затруднительное положение. Пока юристы находили обоснования для суровейших законов об оскорблении величества, которые путем конфискации имущества и другими способами простирали кару и на потомков провинившегося, богословы могли сохранять незыблемым свой закон об оскорблении божьего величия, закон, каравший детей за грехи отцов. Но когда право сделалось более милосердным, стало все труднее и труднее отстаивать в теологии, трактующей о мире любви и всепрощения, чудовищный принцип наследственности греха, уже отвергнутый людским правосудием. Схоластики – св. Бонавентура, Иннокентий III, св. Фома – не нашли иного пути к смягчению этого принципа, как объявить, что дети будут избавлены от адских мук, однако над ними все же тяготеет вечное проклятие… Боссюэ очень хорошо доказал в дискуссии со Сфондрата, что эта доктрина вовсе не является особенностью учении янсенистов, как хотели представить дело, а поддерживается и церковью, и святыми отцами (за исключением Григория Назианзина), и соборами, и папами. Действительно, если освободить детей и от вечного проклятия, то придется отказаться от идеи о первородном грехе и его наследственности, идеи, лежащей в основе всей доктрины.
206
«Будем гордо считать себя царями природы, если хотите. Но не будем забывать о том, что нашей наставницей была природа. Растения, животные – вот наши первые воспитатели. Все живые существа, которые теперь нам подвластны, руководили когда-то нашим поведением лучше, чем мы могли бы сами. Они направляли наш неоперившийся разум с помощью своего более надежного инстинкта; мы пользовались их советами, а теперь презираем их… Мы извлекли бы немалую пользу из созерцания этих безупречных божьих творений. Спокойные, непорочные, они в своем молчаливом бытии как бы хранят извечные тайны. Разве нам нечему научиться у дерева, прожившего столько веков, у птицы, облетающей полмира? Орел может смотреть на солнце, сова – видеть в темноте… И даже волы, так долго, с таким степенным видом простаивающие под тенистым дубом, – разве они ни о чем не думают?» («Происхождение права», стр. 69).
207
208