Еще один пример удивительного отсутствия "стройности" о практических предложениях нашего автора. Его справедливо возмущают многие темные стороны фабричного быта. Но, между тем как западноевропейский пролетариат, указывая на эти темные стороны, умозаключает к необходимости социалистической организации общества, Гл. Успенский предлагает… как бы вы думали, что? ни более, ни менее, как распространение у нас знаменитого в летописях экономической истории домашнего промышленного труда (так называемой немцами Hausindustrie).
"Немецкие колонисты… не пошли на призыв новоявленного купона… не отдали своих жен и дочерей на съедение этому владыке нашего века", — говорит он в статье "Живые цифры" (собран. сочин. т. II, стр. 1216). "Ни мало, однако, не брезгая деньгами, которые сулил фабричный труд, они стали брать фабричную работу на дом, и вместо фабричных станков образовались станки домашние… Саратовская сарпинка оказалась и лучше, и прочнее, и дешевле, как заграничной, так и московской. И, уверяю вас, когда я разговаривал об этом с торговцем мануфактурными товарами, рассказывавшим мне этот новый опыт производства, он, простой человек, может быть, никогда не думавший о том, как делается этот ситец и сарпинка и умевший только торговать им, — сам, очевидно, был удивлен этим блестящим опытом и сам завел речь о том, какая бездна мерзости и неправды, неразлучной с производством фабричным, избегнуть этим домашним способом производства. Не только о дешевизне говорил он, а о том, — и это гораздо больше, чем о дешевизне, — как все это хорошо, справедливо вышло; вышел дешевый товар и не оказалось ни тени фабричного распутства и греха!"
(Еще бы купцу не говорить с умилением о домашней промышленности; ведь она-то именно и отдает производителей во власть скупщиков!).
"Не человек ушел к станку из своего дома, а станок пришел к нему в дом". (Знаем мы, как станки "приходят в дом" к мелким производителям!).
"А разве в нашей крестьянской семье есть хоть малейший признак нежелания осложнить домашний труд присоединением к нему новых родов труда? Ничего, кроме радости иметь заработок, не принесет этому дому никакой станок и никакая машина, добром (!) вошедшая в крестьянский дом. Крестьянская семья любит работу и даже самые трудные, тяжкие дела умеет облегчать песней".
Дело не в песнях, а в том, что немец-колонист и русский крестьянин находятся в совершенно различных положениях. Первый, в среднем по крайней мере, в пять раз богаче второго. Там, где колонист еще сумеет отстоять свою экономическую самостоятельность, русский крестьянин, наверное, попадет в кабалу. Как мог Успенский забыть эту простую истину?
Торжество капитализма до такой степени неизбежно в России, что в огромном большинстве случаев даже планы "новых" людей относительно "всеобщего благополучия" носят на себе его печать. Эти планы отличаются тем, что, закрывая дверь для крупного капитала, они оставляют ее открытой для мелкой буржуазии. Такова "обаятельная диалектика" русского разночинца.
Но если планы народников кажутся вам фантастическими, реакционными и потому неосуществимыми — скажет иной читатель — то укажите где-нибудь лучшие; ведь не наниматься же нам, в самом деле, услужение к русским капиталистам? Не утешаться же появлением купонов?
Поищем этого лучшего в сочинениях самих беллетристов-народников.
Перед нами два произведения г. Каронина: очерк "Молодежь в Яме" (название деревни) и повесть "Снизу вверх". И в том и в другом главным действующим лицом является молодой крестьянин Михаил Лунин, не разделяющий многих взглядов Ивана Ермолаевича относительно того, что можно и чего "нельзя". Это происходит в значительной степени потому, что двор, к которому принадлежит Михайло, ни в каком случае не может назваться "хорошим", зажиточным крестьянским двором. Он недалек от полного разорения, как почти осе дворы деревни Ямы. Невозможность спокойно продолжать "земледельческий труд" поневоле заставляет молодое поколение деревни задуматься о своем положении. К этому присоединяется и то, что оно уже не знало крепостного права. Оно считало себя "вольным", между тем как множество самых вопиющих притеснений постоянно напоминали ему о том, что его "воля" совсем не настоящая. Михайле Лунину "невольно приходили на ум самые неожиданные сравнения. Воля… и "отчихвостили" (т. е. высекли в волостном правлении)… свободное землепашество… и "штука" (так называл он хлеб, приготовленный со всевозможными подмесями и, по мнению Михайлы, не заслуживавший названия хлеба). Под влиянием таких размышлений он делался угрюмым".
Плохое питание отразилось на организме Михайлы самым гибельным образом. Он был малокровен, слабосилен и мал, так что не годился в военную службу. "Во всей фигуре в исправности были только лицо, холодное, но выразительное, и глаза, сверкающие, но темные, как загадка". Размышления Михайлы приводили его к самым горьким выводам. Он озлобился и стал презирать и "отрицать" прежде всего своего брата-мужика, старое поколение деревни. Между ним и его отцом не раз происходили такие сцены: отец доказывал, что имеет право учить, т. е. бить, его, а сын ни за что не хотел признать спасительности палки.
"— Ну, скажи на милость, — возражал он, — хороша ли твоя участь? Ладно ли живешь ты? А ведь, кажись, дубья-то получил в полном размере,
— Что же, крестьянин я настоящий. Слава Богу! — честный крестьянин! — говорил отец.
— Какой ты крестьянин! Всю жизнь шатаешься по чужим сторонам, бросил дом, пашню, ни лошади путной, ни кола. В том только ты и крестьянин, что боками здоров отдуваться! Пойдешь на заработки, — ногу тебе там переломят, а придешь домой, — тебя высекут.
— Не говори так, Мишка, — с страстной тоской огрызался отец.
— Разве не правда? — Барщина кончилась, а тебя все лупят.
— Мишка, оставь!
По Михайло злобствовал до конца.
— Да есть ли в тебе хоть единое живое место? Неужели ты меня думаешь учить так же маяться? Не хочу!
— Живи, как знаешь, Бог с тобой! — стонал отец.
Тогда Михайле делалось жалко отца, так жалко, что и сказать нельзя".
Михайло не хотел жить так, как жили его "прародители", но он еще не знал, как же нужно жить по-настоящему, и его страшно мучило это незнание. "Ничего не придумаешь! Как жить? — говорил он однажды своей невесте Паше.
— Как люди, Миша, — робко заметила девушка.
— Какие люди? — Это наши старые-то? — Да неужели это настоящая жизнь? Побои принимать, срам… солому жрать! Человеком хочется жить… А как? Не знаешь ли, Паша, ты? — Скажи, как жить? — спросил оживленно Михайло.
— Не знаю, Миша, голова-то моя худая. Я могу только идти, куда хочешь, хоть на край света с тобой…
— Как же нам быть, чтобы честно, без сраму, не как скотина какая, а по-человечьему… — Михайло говорил спутанно, "но в глазах его сверкали слезы".