Поэтому заговорщики упросили своего деревенского грамотея Фрола, всегда игравшего у них роль ходатая по делам, "отправиться немедленно по начальству и ходатайствовать за них; хоть задним числом — все же может простят их!" Сказано — сделано. Парашкинцы взяли паспорта и отправились в путь-дорогу. На старом пепелище осталось только четыре семьи: старуха Иваниха (мать знакомого нам Демы), да еще дедушка Тит, сильно не одобрявший затеи парашкинцев. "Не донесете вы своих худых голов, — кричал он, грозно стуча в землю костылем, — свернут вам шею! Помяните слово мое, свернут!" У этого старика связь с землею была, вообще, гораздо прочнее, чем у остальных парашкинцев, принадлежавших уже к другому поколению. "Где он родился, там и помирать должен; которую землю облюбовал, в ту и положит свои кости", — так отвечал он на все убеждения своих односельчан, казавшихся ему легкомысленными мальчишками. Эта черта заслуживает большого внимания. Н. Златовратский также показывает во многих из своих очерков, что привычка к "устоям" у стариков гораздо сильнее, чем у крестьян молодого поколения.
Итак, парашкинцы двинулись на новые места. Они шли с легким сердцем, бодрые и радостные. Радость их была, однако, очень кратковременна. За ними по пятам гнался становой, как фараон за бежавшими из Египта евреями.
— Это вы куда собрались, голубчики? — закричал он, нагнавши их на пятнадцатой версте.
Парашкинцы в оцепенении молчали.
— Путешествовать вздумали? а?
Парашкинцы сняли шапки и шевелили губами.
— Путешествовать, говорю, вздумали? В какие же стороны? — спросил становой и, потом вдруг переменяя тон, заговорил горячо. — Что вы затеяли… а? Перес-е-ление? Да я вас… вы у меня вот где сидите!
— Я из-за вас двое суток не спавши… Марш домой… У! Покою не дадут!
Парашкинцы все еще стояли оцепенелые, но вдруг, при одном слове домой, заволновались и почти в раз проговорили:
— Как тебе угодно, ваше благородие, а нам уже все едино! Мы убегем!"
Полицейский фараон не испугался этой угрозы и повел беглецов назад, в Парашкино. Двое понятых сели на переднюю телегу переселенцев, а сам он поехал сзади. В таком виде тронулся этот странный поезд, напоминавший, по словам г. Каронина, "погребальное шествие, в котором везли несколько десятков трупов в общую для них могилу — в деревню". На половине дороги становой выехал на середину поезда и громко спросил:
— Ну, что, ребята, надумались? или все еще хотите бежать? Бросьте! Пустое дело!
— Убегем! — твердо отвечали парашкинцы.
Перед въездом в деревню становой возобновил меры кротости и увещания.
— Убегем! — с тою же мрачною твердостью отвечали парашкинцы. Бдительный и расторопный начальник ее ожидавший ничего подобного, струсил и растерялся.
Его положение в самом деле было затруднительное. Впрочем, он еще не окончательно потерял надежду сломить упорство беглецов, и, чтобы "пробудить в их ожесточившихся сердцах любовь к благодетельной "власти" болотцев, он решил употребить несколько более энергичные средства. Он запер пойманных парашкинцев в бревенчатый загон, куда пастухи помещика Абдулова загоняли скот. Там он решил держать их, "пока не сознаются в незаконности своих действий и не откажутся от желания бежать".
Более трех дней просидели пленники в скотском загоне, без пищи для себя, без корму для лошадей, но решение их было неизменно.
— Убегем! — говорили они на все угрозы. Наконец терпение фараона лопнуло. На него напала такая "меланхолия", что он не звал, как вырваться из несчастной деревни. "Черт с вами! Живите, как знаете!", — воскликнул он и уехал. "А через день после его отъезда парашкинцы бежали. Только не вместе и не на новые места, а в одиночку, кто куда мог, сообразуясь с направлением, по которому в данную минуту смотрели глаза. Одни бежали в города… Другие ушли неизвестно куда и никем после не могли быть отысканы, продолжая, однако, числиться жителями деревни. Третьи бродили по окрестностям, не имея ни семьи, ни определенного занятия, ни пристанища, потому что в свою деревню ни за что не хотели вернуться. Так кончили парашкинцы".
Не правда ли, читатель, вам кажется все это странным и до крайности тенденциозным преувеличением? Но мы можем уверить вас, что нарисованная г. Карониным картина совершенно верна действительности. Рассказ "Как и куда они переселились", — это настоящий "протокол", хотя и не в духе золяистов. Вот вам довольно убедительное доказательство. В 1868 г. в славянофильской газете "Москва" (No от 4 октября) было сообщено, что многие крестьяне Смоленской губернии продают все свое имущество и бегут, куда глаза глядят. Пореческий исправник так излагал это явление в своем донесении о нем губернским властям: "Вследствие затруднительного в последнем году положения по продовольствию крестьян государственных имуществ вверенного мне уезда, Верховской, Касплинской, Лоинской и Иньковской волости, крестьяне-одиночки, обремененные семействами, распродали на продовольствие скот и другое имущество; не удовлетворив же этим своих нужд по продовольствию, приступили к распродаже засеянного хлеба, построек и всего остального своего хозяйства и под предлогом заработков забирают свои семейства с целью переселиться в другие губернии"…
"Безысходное голодающее состояние крестьян, — писал тот же исправник дальше, — поселило в них дух отчаяния, недалекий до беспорядков"… Разбредающихся крестьян отправились ловить и водворять на место жительства смоленский вице-губернатор, исправник и жандармский полковник, но убеждения их оказались тщетными. "Крестьяне Иньковской волости заявили вице-губернатору, что они во всяком случае уйдут и что, если их воротят с дороги и подвергнут тюремному заключению, это все-таки будет лучше, чем умирать дома от голода".
Мы передали этот факт так, как он рассказан "Москвою". Скажите, заявление смоленских крестьян — разве это не то же, что каронинское "убегем"? А ловля их вице-губернатором, исправником и жандармским офицером, — ведь это нечто, еще более грандиозное, чем каронинская погоня станового за парашкинцами. Извольте же, после этого обвинять нашего автора в преувеличениях!
Когда наша народническая "интеллигенция" рассуждает о так называемых "устоях" народной жизни, она забывает о реальных, исторических условиях, в которых этим "устоям" приходилось развиваться.
Даже не сомневаясь в том, что сельская поземельная община очень хорошая вещь, следовало бы помнить, что история часто шутит очень злые шутки с самыми хорошими вещами и что под ее влиянием сплошь да рядом разумное превращается в нелепое, полезное во вредное. Это хорошо знал еще Гете. Недостаточно одобрять общину в принципе, нужно спросить себя, каково живется современным русским общинникам в современной русской общине и не лучше ли было бы, если бы эта современная община — со всеми ее современными, действительными, а не вымышленными условиями — перестала существовать? Мы видели, что самым фактом своего бегства парашкинцы ответили на этот вопрос утвердительно. И они были нравы, потому что деревня стала для них "могилой". Мы все боимся вторжения в деревню "цивилизации", т. е. капитализма, который будто бы разрушит народное благосостояние. Но, во-первых, в лице "множества Епишек", т. е. в лице представителей ростовщического капитала, "цивилизация" уже вторглась в деревню, несмотря та все наши жалобы, а, во-вторых, пора же, наконец, сообразить, что нельзя разрушить то благосостояние, которое не существует. Что потерял Дема, переходя из-под власти "болотцев" под власть машины? Вы помните: "Как ни жалки были условия его фабричной жизни, но, сравнивая их с теми, среди которых он принужден был жить в деревне, он приходит к тому заключению, что жить на миру нет никакой возможности… Пища его улучшилась, т. е. он был уверен, что и завтра будет есть, тогда как дома он не мог предсказать этого… Но важнее всего: вне деревни его не оскорбляли, деревня же предлагала ему ряд самых унизительных оскорблений".
Вспомните также, что у Демы при мысли о деревне "страдало человеческое достоинство, проснувшееся от сопоставлении двух жизней", т. е. жизни деревенской, на почве старых "основ", и жизни на фабрике, под властью капитализма. "Меня арканом сюда не затащишь!" — говорит однодеревенец Демы, Потапов, может быть, под влиянием подобного же ощущения. "Эти уже не вернутся, не-е-т!" — уверяет гласного Иван Иванов насчет покинувших деревню "кочевых народов". Или все это не убедительно? Или, может быть, вы опять заговорите о преувеличениях? Но тогда обвиняйте всю народническую беллетристику, потому что и у Гл. Успенского, и у Златовратского, и даже у Решетникова вы можете найти совершенно подобные черты современной народной психологии, хотя и в менее ярком виде. Загляните также в статистические исследования, — и вы увидите там, что многие крестьяне-"собственники" платят своим арендаторам за то только, чтобы те хоть на время развязали их с землею. Да что статистика! Снимите народническую повязку с своих глаз, присмотритесь к быту рабочих, познакомьтесь с ними, — и вы у многого множества из них встретите по отношению к деревне то же самое "недоброе чувство", какое, по словам г. Каронина, питал к ней Дема.