— Да, мы ещё до этого не доросли, — заметил рябой член управления.
— Если бы ещё он был таким, как Иноко, ему бы простили, — вставил седой член управления. — Вот доказательство: тому и в гостинице давали останавливаться, для выступления предоставляли помещение храма, а когда он выступал, люди шли слушать его. Его преимущество в том, что он не скрывал. Он с самого начала заявил, кто он, и — как ни странно — ему все стали сочувствовать. А вот если скрывать, как это делает Сэгава-сэнсэй или жена Такаянаги-куна, тогда возникают неизбежные толки да пересуды.
— Именно… — согласился инспектор.
— А что, если попросить перевести его в другую школу? — спросил член управления в очках с золотой оправой, обводя взглядом присутствующих.
— Перевести? — многозначительно повторил инспектор. — Перевести при таких обстоятельствах не так-то легко. Раз об этом станет известно, ни одна школа не согласится… Придётся его уволить.
— Ну что ж, действуйте так, как вы сочтёте нужным, — сказал седой член управления, потирая руки. — Уже нашлись члены городского управления, которые вопят: «Безобразие! Сейчас же вон его…» — так что, пожалуйста, уладьте уж как-нибудь это дело.
«Как бы там ни было, после того, как доведу до конца занятия», — думал Усимацу и, с трудом подавляя бушевавшее в его груди волнение, вёл третий урок — чистописание. Как дрожала у него рука, когда, подойдя сзади к ученикам и водя их рукой, он показывал, как писать иероглифы. Сидевшие рядом ученики вытягивали шеи и, видя это, смеялись, широко открывая перепачканные тушью рты.
Когда звонок служителя возвестил окончание третьего урока, инспектор и члены управления уже ушли. Практиканты из семинарии ещё оставались, они хотели присутствовать на послеполуденных занятиях. Поручив другому учителю следить за учениками, Усимацу остался в учительской, чтобы привести в порядок свои дела. Что надо было сдать — сдал, что надо было выяснить — выяснил. Чем больше он думал о том, чтобы избежать нападок на себя, тем больше росло его смятение.
В углу учительской собрались свободные от уроков учителя; стоило только нескольким людям сойтись вместе, как тут же начинались разговоры о происшествии у ворот Хофукудзи. Высказывались различные предположения о мотивах, по которым Рэнтаро выступил па митинге с риском для собственной жизни. Одни говорили, что причиной было его чрезмерное честолюбие, другие, что это результат его трудной жизни, третьи — что это следствие его ненормальности. В общем, десять человек на десять ладов порицали и осуждали Рэнтаро. Если даже кому-нибудь случалось обронить сочувственное слово но поводу Рэнтаро, то это касалось исключительно его болезни. Не прислушиваясь, Усимацу всё же слышал эти разговоры и думал: не бывает на свете так, чтобы тебя правильно поняли!
И с глубокой горечью вспоминал слова учителя: «Умри молча, мужественно, как волк».
После большой перемены должны были состояться уроки географии и родного языка. На пятом уроке Усимацу вошёл в класс, неся с собой, кроме учебников по языку, недавно полученные им от учеников исправленные упражнения по чистописанию и тетради с сочинениями. Рисунки тоже. При виде тетрадок всегда любопытные ученики широко раскрыли глаза, а один даже воскликнул: «О, сочинения уже проверены!» Усимацу положил всё на стол и, как обычно, приступил к объяснению урока, но, объяснив только половину материала, закрыл книгу и сказал, что сегодня он на этом закончит, так как хочет им кое-что рассказать. Он обвёл взглядом учеников. «Будете рассказывать?» — сейчас же подхватили более шустрые ученики, уже готовые слушать.
— Расскажите, расскажите! — прокатились из угла в угол класса требовательные голоса.
Глаза у Усимацу заблестели. Ему трудно было удержать невольно выступившие слёзы. Он стал раздавать ученикам тетрадки по чистописанию, рисунки, сочинения. Некоторые были отмечены красными кружочками, на других стояли оценки «отлично», «хорошо», были и непросмотренные. Усимацу начал с извинения, сказал, что намеревался просмотреть все, но теперь у него уже нет на это времени, что они занимаются с ним сегодня в последний раз и что он здесь затем, чтобы с ними проститься.
— Вы, вероятно, знаете, — сказал Усимацу очень простым, понятным для детей языком, — что людей, которые живут в нашей горной местности, в общем, можно разделить на пять групп: старинное дворянство, городское купечество, крестьяне, духовенство и, кроме того, есть ещё «этa». Вы знаете, что «этa» и теперь живут обособленными селениями на городских окраинах, они плетут сандалии, которые вы все носите, изготовляют кожаную обувь, барабаны, сямисэны, некоторые из них занимаются земледельческим трудом. Вы знаете, что «этa» непременно раз в год со связкой риса приходит справляться о здоровье к вашим отцам и вашим дедушкам. И вы видели, что, когда «этa» приходят к вам в дом, они кланяются в прихожей, прикладывая руки к земляному полу, а чай и еду им дают в особых чашках, и они никогда не переступают порог дома.
С другой стороны, и вы также, если вам случится по делу зайти в посёлок «этa», по древнему обычаю, не возьмёте у них и спички, чтобы закурить; если даже у них есть чай, вам ни в коем случае его не предложат. Вот каким презренным сословием считаются «этa». Если бы такой «этa» пришёл к вам в класс и стал преподавать вам родной язык или географию, что бы вы тогда подумали? Что подумали бы ваши отцы и матери?.. А я один из этих презренных «этa».
Руки и ноги у Усимацу задрожали. Словно боясь упасть, он прислонился к столу. Ученики не то от удивления, не то просто заинтересованные, разинув рты, уставились на него.
— Вам уже пятнадцать — шестнадцать лет; это не такой возраст, когда совсем не знают жизни. Пожалуйста, запомните получше мои слова, — с грустной мыслью о скорой разлуке продолжал Усимацу: — В будущем, когда лет через пять — десять вам вдруг придут на память школьные годы… вспомните, что в четвёртом классе старшего отделения вас учил учитель Сэгава… что, до тех пор, пока этот учитель не открыл своего происхождения, он в день Нового года пил праздничную наливку так же, как и вы; в день рождения императора пел гимн так же, как и вы. И всегда желал вам счастья и жизненных успехов. Теперь, когда я сделал такое признание, вам, наверно, покажется, что моё присутствие оскверняет вас. Но, знайте, хоть я и низкого происхождения, всё же я учил вас каждый день, стараясь, чтобы у вас были хорошие взгляды и помыслы. Хотя бы ради этих моих стараний простите мне то, что было до сих пор.
С этими словами Усимацу приложил руки к столу, за которым сидели ученики, и склонил голову, прося прощения.
— Когда вы придёте домой, расскажите обо мне вашим отцам и матерям… Я очень виноват, что до сих пор скрывал. Расскажите, как я повинился перед вами и признался… да, я — «этa», я — тёри, я — нечистый.
Вероятно, думая, что он ещё недостаточно повинился, Усимацу отступил немного назад и с возгласом «Простите!» — опустился на колени. Поражённый, один ученик в заднем ряду вскочил со своего места. За ним вскочил другой; вытягивая шеи, они смотрели на Усимацу, а за ними поднялся весь класс. Одни влезали на скамьи, некоторые с криком выбежали в коридор.
В этот момент раздался звонок. Во всех классах распахнулись двери. И ученики других классов и учителя толпой хлынули в класс Усимацу.
С декабря Гинноскэ был в школе уже на положении гостя. В тот день он по личным делам зашёл в школу в половине второго и, находясь в учительской, вдруг услышал, что только что произошло в классе Усимацу. Не помня себя от волнения, Гинноскэ выбежал из учительской. В вестибюле, в длинном коридоре — повсюду ученицы в лиловых платках на плечах обсуждали происшедшее. В гимнастическом зале тоже толпились ученики, и все были поглощены разговором об Усимацу. Пробираясь сквозь толпу учеников, Гинноскэ направился к классу Усимацу. В коридоре, возле входа, окружив Усимацу, с оторопелым видом стояли директор, несколько учителей, среди них Бумпэй, а вокруг толпились ученики старшего отделения и даже практиканты из учительской семинарии. Усимацу в полуобморочном состоянии стоял на коленях, касаясь головой пыльного пола. При виде этого тягостного зрелища глубокая жалость охватила Гинноскэ. Он подошёл к Усимацу, помог ему подняться, стряхнул с платья пыль. Усимацу в полузабытьи твердил: «Цутия-кун, прости!» Слёзы градом катились по его лицу.