— Новая.
— Кровь-то? Ага! Эту тебе с распределителя прислали, — мгновенно оживилась рыжая неряха. — А вчера, слышь, у них твоей группы не было, так Сосина Зойка с терапевтии свою тебе дала. Спасла тебя, считай. Ох, девка хор-рошая! Просто огонь. Глаз на тебя положила, ты понял? Сам как, оклемался?
— Угу.
— Болит где, нет?
— Нет. Не чувствую вообще ничего.
— Ты и не должен. Ты же замороженный пока. Грелка с лёдом у тебя на животе, не ощущаешь?
— Со льдом? Парадоксально…
— Чего?
— Грелка — и со льдом, — пояснил я. — Смешно.
— Юморист ты, как я погляжу. Таких я люблю! Ты мне потом анекдоты порассказываешь, лады? Дверь палаты распахнулась, и ее как ветром сдуло. Подобрав! полы халата, передо мной плотно уселся дюжий главврач. Его| широкое крепкое лицо лоснилось синевой выбритости.
— Воскрес, христосик? — спросил он приятным баритоном, обнажая меня до золотистого моего паха перед целой свитой студенток.
— Так больно?
— Нет.
— А так?
— Нет.
— Разморозишься, еще будет больно, — утешил он меня. — Омнопон ему на ночь. Иглы не боишься?
— Нет.
— А ножа?
— Оперировать будут?
— Надо бы… Да жалко, — пошлепал он по бесчувственному моему животу, — красоту твою портить. Будем посмотреть. Воскресай пока дальше, студент. — И, обдав меня теплом своих синих глаз, исчез. В поле зрения переминалось стадо крепких ног, облитых нейлоном. Колени, ляжки. Ноги терлись друг о дружку, издавая из-под белых подолов легкий нейлоновый шорох. Я закрыл глаза и почувствовал, как ожило у меня в паху. Эрекции не было, но что-то там сладостно пробежало, и я испытал потребность сглотнуть. Но слюны не было. Мне нельзя было пить, можно было только подавать просьбы, чтобы смоченной ваткой мазнули по губам. Воскресал я медленно, но, благодаря юному своему организму, необратимо. Из палаты обреченных, где через неделю умер от неоперабельного рака ветеран мировой революции Лев Ильич, меня откатили к тяжелым операбельным, но до операционного стола дело не дошло, и я отбыл в палату ходячих. На следующий день в эту же палату поместили, бывают же совпадения, замдекана по хозяйственной части с моего факультета, того самого отставного полковника, который отказал отселить меня от соседа-стукача. Замдекана не узнал меня, а я не стал напоминать. Тем более, что через неделю его укатили туда, откуда привезли меня: у старикана, шепнула мне рыжая сестра, выпивоха и любительница похохотать, был рак печени. Не судьба. Я крепко подружился с соседом. Ему было под 60, из московских армян, интеллигентнейший человек с трагическим взглядом живых черных глаз. У него была парализована вся нижняя часть тела, и я помогал ему добираться на костылях до сортира, этого Гайд-парка нашего хирургического отделения. Мы здесь были единственными гуманистами, все прочие, рабочий Класс, были из одной сплоченной партии свирепых антисоветчиков и антикоммунистов. Чем застарелей была болезнь, тем реакционней высказывался хроник, не останавливаясь и перед пропагандой терроризма против пациентов закрытых больниц, вплоть до Кремлевки. По ночам эта мрачная публика склоняла головы к транзистору, который принадлежал одному слесарю, собственноручно усовершенствовавшему свой приемник так, что Радио Свобода из Мюнхена орало на весь сортир. Тяжелобольные становились еще мрачней: слишком беззубой была ихняя «Либерти». Отслушав новости, приемник выключали и, садя одна за одной «Приму», «Памир», «Беломор», а то и «Север», эти верные «гвозди в гроб курильщика», вели свое толковище о судьбах страны и мира, погружаясь в пучины черного мазохистского наслаждения. Здесь, в процедурной перед сортиром, был островок подлинной воли. Здесь ничего не боялись. Стукачей среди замученных хроников не было. Среди ночи появлялась протрезвевшая дежурная и разгоняла всех, кроме того, кому была назначена водяная клизма. Мы с паралитиком-армянином ковыляли обратно в палату, где, сложив свои костыли, он возвращался к собственной трагедии. Он был главный инженер на засекреченном военном заводе: партбилет, оклад, квартира, служебная машина. Взрыв лишил его всего этого, а вдобавок и здоровья. И это жаль, конечно. Но, с другой стороны, катастрофа избавила и от чар коммунизма, а то бы так и прожил, извините, Алеша, мудаком. Родной его брат, — в Париже собственная клиника, профессор, светило нейрохирургии, — десятый год добивается, чтобы отпустили его, паралитика, во Францию. Безуспешно… К концу сентября листва тополей за окнами пожелтела. Рентген выявил у меня раннюю язву желудка в рубцующейся стадии, и меня из хирургии перевели в соседний корпус — терапевтический. Здесь, на усиленном питании (раз в день мне давали куриную ножку), я стал выздоравливать настолько бурно, что не прошло и недели, как одной прекрасной ночью, на той же жесткой кушетке в процедурной, где днем я получал свой внутривенный укол витамина В-1 и глюкозы, передо мной поднялись и разошлись широко в стороны колени моей донорши Зои Сосиной, огонь которой объяснялся тем, что по матери была она молдаванка. Но Зоя дежурила через две ночи на третью, так что, расставаясь со мной, она сообщила, что сменная медсестра, надменная Мирра Лифшиц, только что развелась, кстати, — очень и очень тобой интересовалась. Дождливой ночью, в кабинете заведующей отделением, на столе, накрытом холодным стеклом, ответил взаимностью Мирре, после чего на третью ночь молчаливая татарка Фатима разбудила меня, накормила на кухне и увела в ванную.