— А где твоя мама?
— А сейчас который час?
— Скоро десять.
— Снова, значит, загуляла. А вот эта печать, — спросил он, — она что означает? Что к дяде Генриху входить нельзя?
Да.
— Жаль, — сказал мальчик. — Когда дядю Генриха в сумасшедший дом увозили, я к нему ходил.
— У тебя есть ключ?
— Нет, но я знаю, где он спрятан. Мне дядя Генрих показал.
— А где он спрятан?
— А разве вы не знаете? Все друзья дяди Генриха знают. Вы его друг?
— Я друг! — И даже по груди себя ударил, заверяя. — Мы с ним дружили, когда тебя еще на свете не было. Но мы давно не виделись с дядей Генрихом. Мальчик оглядел их, бросил взгляд на мешки. — Вы не из-за границы приехали?
— Нет, — мотнул он головой, — из Москвы.
— Ладно, — решил мальчик, — идемте! Жена осталась стоять, прислонясь к косяку запломбированной двери, а он пошел за мальчиком, который вскоре исчез в темноте коридора. Но он знал эту дорогу. Щелкнул выключатель, и мальчик осветился, уже внутри коммунального сортира. Бачок, высоко вознесенный ржавой трубой, был и десять лет спустя не починен, и из затоптанного унитаза хрипела вода, выражая этим звуком как бы протест против своего противоестественного струения. Стены сортира были завешаны самосшитыми мешочками, где каждая семья, населяющая эту коммуналку, держала свою собственную подтирку, хотя все тут подтирались одними и теми же в общем-то газетами. Ну, разве что одна старуха из «бывших» выписывала более высококачественную «Юманите». На одних мешочках были вышиты фамилии владельцев (Философова, Мартинсоны, Редькины, Хямяляйнены…), владельцам прочих было наплевать. Мальчик приподнял туго набитый холщевый мешочек, на котором к кавказской фамилии Веков какой-то остроумен приписал красным фломастером инициалы «К.Г.», значительно глядя просунул руку в нашитый сзади кармашек и вынул ключ. В ушко ключа была вставлена записка, пробитая скрепкой скоросшивателя: «Всем! всем! всем! (включая КГБ и средства массовой информации цивилизованного мира). Податель сего, не желая уподобляться герою «Процесса», исчезает бесследно. Просто надоело ждать ареста. К тому же кровохарканье, традиционная болезнь петербургского литератора, удерживает меня от роли героя-великомученика Мордовских лагерей. Просьба к «компетентным органам» не поднимать полмиллиона пограничных войск в ружье: бегу вовнутрь. Просьба к западному издателю моего романа: все гонорары за «копирайт» передать в фонд помощи тем, кто бежит наружу. Просьба к друзьям: не устраивать на сей раз у меня бардак, а поскорей передать огласке вышеизложенное. Я любил вас, так будьте же бдительны: враг не дремлет. Что касается меня, то, надеюсь, до 1984 года они меня не отыщут, а там увидим кто — кого… Литератор Вольф». Записку он положил в карман, а ключ вернул мальчику.
— Разве мы не пойдем к дяде Генриху? — разочарованно спросил мальчик.
— Лучше не стоит, — сказал он. Вернулся и взял беременную жену под руку.
— Эй! — окликнул мальчик. — Вы что-то забыли! Под опломбированной дверью остались праздничные мешки «Березки».
— Твоя мама курит?
— Как паровоз.
— Вот и отдашь ей сигареты. А пьет?
— Бывает…
— И бутылки, значит, тоже. А икру можешь съесть сам. Договорились?
— Хорошо… — И выскочив на площадку: — Но что такое, — крикнул вслед, — икра!
Вокруг «фольксвагена», запаркованного во дворе дома 110, толпились тени, при их появлении деликатно ретировавшиеся. Они захлопнулись в свою машину, как в сейф, и защелкнулись изнутри. Сидели на дне сумрачного каменного мешка, курили и молча смотрели на дырку подворотни, озаренную по краям газовым излучением с Невского. Мимо дырки текли фигурки гуляк.
— Его арестовали?
— Не успели.
— А где он?
— Исчез… — Он извлек из кармана рубашки послание Вольфа миру и передал ей. Прочитав записку, она глянула в зеркало заднего обзора, подняла подол и спрятала ее в трусы. Трусы на ней были эластичные, специальные трусы, чтобы поддерживать живот. Французские, конечно.
— В случае неадекватной мимики, — предупредил он, — они влезут и в трусы.
— За мимику ты можешь быть спокоен.
— Они специалисты не только по лицевым рефлексам. Насколько мне известно, на каждой таможне имеется гинекологическое кресло.
— Не посмеют.