Ну, а как подошла коллективизация, родителю — нож острый, никак невозможно со своим хозяйством расстаться. Да и дед еще живой был, тоже супротивный старик. Рассказать тебе заоднова, какой с ним из-за его супротивности грех приключился? Сходки же тогда в деревнях потеяли, все решали, как дальше жить — артельно, либо единолично, от самосадного дыму, бывало, помушнеют, а всяк при своем и разойдутся. Дед тоже беспременно там участвовал, не давал согласия на колхоз. А тут дело под пасху, собрался с вечера народ на всенощную в церкву. Служба, как надо быть, идет, поп свое дело исполняет, от лампад и восковых свечей жар, ладаном пахнет, а дед, бабами притиснутый, возьми да и задремли в уголочке. Подошло время к заутрене, батюшка с амвона возглашает: «Христос воскресе!» Народ уже притомился, а тут враз зашевелились, зашумели: «Воистину воскресе!» Дед учуял — загомонили, и почудилось спросонок старому, будто он на сходке и опять насчет колхоза решают. Беззубый рот раньше глаз раззявил и давай дурноматом блажить: «Несогласный я! Несогласный!» Взашей было его вытолкали, да сноха вступилась. Так и помер несогласным. А скажи ты — чего надо было старику? Всего и осталась от него скрипка, с Украины привезенная, играл в молодости на чужих свадьбах.
Когда коллективизация проходила, я уже женатый был, да не в отделе. Дело прошлое, врать ни к чему — пришли отца раскулачивать, в списке на высылку меня не было. Мог бы и остаться, но не схотел от стариков отставать. И знаешь, случай какой чудной — не доводилось мне до того на Иртыше бывать и баржи видеть, а тут перед этим во сне привиделось… Незадолго до высылки как-то отца спрашиваю: для чего, мол, тятя, свиную щетину накупают? «Да в баржах ею со смолой щели конопатят». — «А что за баржи такие?» — «Навроде больших лодок». И приснись же мне ночью эта баржа. После, как привезли нас в Артын на берег, гляжу с извоза — вот она самая, я же ее такую во сне видал… А тут, значит, уже наяву довелось. Подчалена к берегу, рядом вторая такая же. Погрузили на одну с трех районов народ, на другую — коров, лошадей, плуги с боронами, и потянул нас буксир вниз по Иртышу. В мае дело было, в аккурат в самое половодье, паводок большой, берегов с реки не понять, острова да протоки, и чем дальше плывем, тем шире разлив. Дома у нас уже лес зеленью окинулся, а тут затопленные тальники стоят голехоньки да с полой воды студеным ветром тянет. Две недели догоняли зиму, в северную сторону плыли, думали, уже край света близко, а вышли с Иртыша на Обь и повернули супротив течения весне навстречу. Буксир старенький и название ему такое же — «Дедушка» еле-еле две баржи тянет. Приметили мужики — солнышко вон где закатывалось, а сейчас— эвона где, выходит, обратно к дому повезли… Да только не затем собирали народ со стольких деревень… Как-то глядим поутру — плывем уже по другой реке, вода под бортом бурая, словно чай, слева яр, темной тайгой поросший, на другой стороне белым-бело, сплошь черемуха цветом окинулась. Захлестнуло берег белой кипенью, и такой от нее дух, аж голову обносит… Сколь годов прошло, а напахнет в мае черемухой, сразу вспомню васюганские берега… Теперь-то Васюган часто поминают, вдругорядь обживают те края, а тогда нешто кто знал, какое под тамошней землей богатство сокрыто? Другая слава в ту пору о Нарыме шла.
Но скажи ты дело какое — ежели вижу во сне прошлое, то не деревню, где вырос, не родительский крестовый дом, а ту самую Муромку, в которой после прожил двадцать лет. Яр, знаешь, там стрежью подмытый, обрывистый, как летом с покоса на лодке ворочаешься, перво-наперво с реки нашу крышу видать. Поначалу светлой она была, после посерела от непогоды, которые тесины уже мохом подернулись, а она мне всегда светлой снится… Избу вижу и колодезный сруб на полянке у городьбы и рябину под окном. Марья моя этот куст по весне из лесу принесла, чтобы веселей изба смотрелась. Вовсе ведь днем не думаешь, и не помнишь, а заснешь и опять все перед глазами. Поначалу, как уехал, вроде позабылось, а теперь, словно наяву видится, прикипело сердце к тому месту… Все думаю на старости лет побывать, еще раз поглядеть…
А что говорить, кляли не раз этот Нарым, не мед был, все сызнова начинать пришлось — край дикий, комариный, только в небо дыра. Ребятишки за ягодой от поселка малость отойдут, глядь, уже заблукались, бабы — в голос… Попервости в бараках жили по две-три семьи вместе, после уж отдельные избы поставили, благо лес под боком. Тайгу народом по увалам раскорчевали, поля разделали, на вторую весну хлеб посеяли. Я на дальней корчевке первое поле засевал, после уже и председателем был, все одно каждую весну с мужиками сеять выходил. К вечеру, бывало, ноги гудят — сколь-то с раннего утра по пашне босиком вышагаешь! Севалка с зерном тяжелая, лямкой плечо трет, а на душе легко — не было для меня радостней работы, чем хлеб сеять… Ох и радовались тогда первому колхозному хлебушку! Лет через пять, можно сказать, вовсе наладилась жизнь — две улицы отстроили, школу срубили, ясли для малых ребятишек… Пароходишко приходил, веснами по большой воде — паузки с товаром…