Ну, а Никанор, что обличьем, что нутром, не родня Кузьме. Морда, как налиток, глаза навылупку, толстые губы сроду не утирал — поест, так после с них курице наклеваться можно. Ихний дом в Михайловке от нашего стоял неподалеку, торговали с братом бакалеей да еще кожи выделывали. Никто их в деревне не любил, потому как все у них получалось с обманом. В двадцать пятом году сгорели и тоже, можно сказать, из-за того же — наняли красильщика дом покрасить, тот им его разной краской разукрасил — голубой, белой, как игрушку сделал-разуделал. Так они после при расчете его обманули — рядились за одну цену, а уплатили меньше. Через два дня ночью и заполыхало с угла. Сказывали, что красильщик поджег в отместку, будто сам пьяный похвалялся. В самую сушь дело было, крашеное дерево, известно, горит жарко, от антиповского дома соседний занялся. Тот соседний всем миром тушили, с бочками едут, бегут с ведрами, на крышу и стены воду льют и льют… А антиповский никто не тушил, только что сами на улицу вынесли, то и уцелело. Семь раз у соседей пятистенок занимался, да все ж таки отстояли, у Антиповых баня далеко на ограде была срублена и та сгорела. Отец у них парализованный, вынесли на улицу вместе с креслом, подлокотники сжал и молчком глядел, как добро горит. После только сказал: «Не так обидно, что все сгорело, как то, что никто ковша воды не плеснул…» А что? — как они к миру, так и мир к ним. Да опять же люди им все заново и отстраивали, в должниках у Антиповых, почитай, полдеревни ходило. Когда кулачили, Никанор уже единолично за хозяина был, брат свой пай загодя сбыл и то ли в Омск, то ли еще в какой город уехал, Никанор тоже кое-что успел размотать, говорили, золотишко привез в Нарым и завсе при себе носил, вроде бы даже Анисья его не знала, сколь у него николаевских золотых…
А скупой до чего был! Бывало, курят мужики в колхозной конторе, и ежели увидит в пепельнице большой окурок, беспременно возьмет и остатный табак себе высыпет. Левая рука у него малость была косая, порезал когда-то сухожилие литовкой, потому в трудармию его не взяли, и всю войну он сельповские склады сторожил да обувку бабенкам починял, сколь вздумает, столь за каждую латку и сдерет. А куда одинокой бабе деваться, босиком по дрова либо по сено не поедешь… С приезжего люда за картошку, снятое молоко, ботву тоже сколь деньги перебрал. Вот бы когда еще раз раскулачить его надо… После, когда уезжал с Нарыма, все старые чугуны, ухваты и сковородники с собой склал, а Анисья под кофтой сплошь была бумажными деньгами обложена. С нашей деревни старушонка вместе на пароходе ехала, так после сказывала — всю дорогу Антипиха как коробушка просидела, плюшеву жакетку боялась снять, а Никанор по пароходу пустые бутылки в мешок собирал и на томской пристани понес в буфет сдавать. Тут уж верно — черного кобеля не отмоешь добела.
Сказывают — чужа душа потемки, неправда это, все равно выкажет себя человек. Жил у нас Нефедишка-смолокур. Так люди приметили, что в первый военный год он все поблизости от своего дома Каурку держал, считай, тогда самолучшего коня в артели. Видно, думал, — ежели немцы одолеют, он первый Каурку себе захватит… Война, парень, проверила народ, разные люди в нашей деревне жили, не всех добром помянуть можно, но, по правде скажу, — мало было таких, как Нефедишка, не держали на Советскую власть зла. Тянулись из последних сил, все от себя фронту отдавали — и хлеб, и одежу, и молодые жизни… Ребята — самый цвет колхоза на фронт ушли, и даром, что родители лишенные были, воевали честно, ни один к немцам не переметнулся, никто Родину не продал — ни с нашей деревни, ни со всей округи. Россия для всех одна, со всеми вместе ее и защищали. Те, что живы остались, вернулись с орденами и медалями, которые партейными домой пришли, которые — в офицеры вышли… Памятник в Каргаске на берегу Оби неподалеку от устья Васюгана поставлен, со всего нашего района погибшие списаны — Митрий, сынок мой, тоже там… Четыре дня не дожил до конца войны, когда похоронная пришла, уже мир был…
Ну, да все это уже сталось после, а когда шли мы в тот раз с обозом, до войны оставалось пять лет, кому быть убитому — жили, и никто не ведал, что нас всех ждет.
На четвертый день пути свела дорога с чужой бедой, и ладно, что мы в ту пору погодились. Выезжаем с возами за излучину, глядим — бедует однорукий мужик — запряженный конь под лед провалился. Бьется в полынье, словно щука в неводе, мужик возле мечется, а что одни да еще колешный сделает? Погибает буланый, пляшет расписная дуга на воде… Скинули мы тулупы, Кузьма топоришко схватил, я — вожжи, кинулись выручать. До супони в воде не дотянуться — рубанул Кузьма по ременным гужам, отбросили дугу на лед, кошеву оттащили. То буланка в оглоблях висел, а тут освободился от упряжи, глубже в воду ушел, затягивает быстриной под лед, из последних сил выбивается, одна голова из ледяного крошева на виду. Изловчился я, накинул ему на шею петлю, потянули вдвоем с Кузьмой. Затянулась удавка, глаза конские кровью налились, задыхаться начал.