— Нет, мужики, — говорю. — Кабы мы здесь сами по себе были, всяк бы свой путь и выбирал, связали нас колхозные кони — в ответе за них мы перед колхозом. Не наша воля, что дороги нет, и не наша воля оставаться. Любыми путями будем добиваться обратно.
Кузьма молчит, а Никанор с последнего козыря пошел:
— Ежели через великую силу добьемся обратно, то всего-навсего спасибо скажут, и только, а коли хоть одного коня в пути утопим — судить будут. Никто не попрекнет, ежели останемся здесь летовать.
— Совесть попрекнет, — отвечаю. — Давайте-ка ужинать да на боковую, завтра чуть свет запрягаем.
— В таком рази пиши мне справкю, что я против, — требует Никанор. — Чтобы не быть в ответе, ежели что в дороге станется. Пусть тебя одного судят.
Плюнул я, оторвал лоскут от газетки, что на столе была постелена, написал карандашом — так, декать, и так — Никанор Антипов ехать обратно несогласный, вся ответственность на мне.
— Рисковый ты, — качает головой Кузьма.
— Тебе тоже писать? — спрашиваю.
— Не надо, Иван, — говорит. — Вместях ехать, вместях в ответе быть. А только попытать бы иного счастья…
Самовар вскипел, взялись чаевать. Солоноватый кипяток, к слову сказать, где бы ни довелось пивать чай — нет на вкус лучше нашей васюганской воды… Выпили молчком по кружке, заходит круглолицая бабенка в шубке и высоких ботиночках, огляделась с порога, спрашивает — кто тут с Нарыма? Сказывали, дескать, — обоз из-за болота пришел. Мы, мол, — нарымские. А что? В чем дело?
— В Нарым мне надобно, — поясняет. — К отцу с Забайкалья вторую неделю еду. Досюда поездом добралась, дальше на попутных приходится. Возьмите с собой, пожалуйста.
— Взять-то не штука, — отвечаю. — Да не знаю, гражданочка, как еще сами попадать будем. Не миновать коней в пути вытаскивать, може, и самим тонуть придется.
— А я не боюсь, — говорит. — Я огни и воды прошла. Вы уж меня, мужики, не бросайте…
Сказывают — баба с воза — кобыле легче, а мы наоборот — на воз. Да эка беда, все одно порожняком едем. Заявилась наша Даша назавтра с баульчиком, когда еще только овса коням после водопоя задали. Запрягли затемно, поехали… На улице подстывшая грязь под полозьями шебаршит, у станции паровозы перекликаются, далеко от города уже едем, а все слыхать — кричат, душу бередят…
И опять от села до села, тем же путем по развезенным дорогам распутице наперекор, лишь до рассвета в деревне потянет из печных труб дымком, уже понукаем коней. Никто не обгоняет, никто встречу не попадается, кому, окромя нас, в эту пору ехать приспичит?
К вечеру пятого дня остановились в Развилах, и снова смутно на душе — полтора десятка верст до Михайловки, неужто проеду стороной?
Даша в горнице с хозяйкой легла, мужикам ночлег в передней избе — ближе коней проведывать. Постелили тулупы, легли на полу, время позднее, а не идет ко мне сон, выкурил две цигарки, говорю Никанору:
— Деревня-то наша рядом, може, съездим, поглядим?
Тот к стенке отвернулся — некого, мол, там глядеть, пропади они все пропадом.
Кузьма не спит, встрял в разговор:
— Езжай, Иван, была бы моя деревня близко, я бы не утерпел. Запрягай Рыжку, за ночь обернешься.
Спасибо ему, поддержал советом.
— Ежели до свету не успею воротиться, — наказываю мужикам, — выезжайте одни, дорогой догоню.
В путное-то время до Михайловки за час бы доскочил, а тут зимник уже сплошь черепом вытаял, проступается Рыжка, не может рысью, да и неохота ему от своего обоза куда-то в ночь трястись, нарымский он — чужое для него это место. А у меня терпенья нет, все поторапливаю, прикидываю — сколь до деревни осталось. Ночь безлунная, звезды высыпали, подмораживать стало, а я и рукавицы не достаю — жарко.
Далеко за полночь доехал, деревенские собаки издали учуяли, подняли лай на разные голоса. Огня во всей деревне нет, избы темные на улицу надвинулись, неловко на душе, — вроде не в свою — в чужу деревню, крадучись, въезжаю. Отцовский крестовый дом на углу проулка край неба закрыл, сестра в письме писала — колхозные ясли в нем. Ворота крашеные при мне стояли, не стало их, то ли уронили, то ли увезли куда? Черно в окошках, везде темно — в глаз коли.
В ограду к сестре не стал заезжать, Рыжку к коновязи привязал, постучался в дверь. Кто-то в сени босиком вышел — кому, мол, еще не спится? Узнал по голосу шуряка Петра.
— Отворяй, — говорю. — Свои.
Долго чего-то мешкал, прежде чем отворил. Прошел я в избу. Петруха — двери на крючок, за мной следом. Молчит. То ли спросонок, то ли не радый встрече. Керосиновую лампу засветил, Антониду поднял — вставай, дескать, гость к нам.