Комната – узкий пенал. Что теперь делать? Мою руки, лицо, снова руки… долго-долго.
– Сколько можно мыть руки! – рычит недовольно Мюллер. – Иди сюда… – и хлопает рукой по кровати.
Я в панике. Хватаю полотенце, отворачиваюсь.
– Я кому говорю, иди сюда!
Из окна не прыгнешь, третий этаж… за дверью коридора адъютант… Делаю несколько шагов и останавливаюсь посреди комнаты. Вижу на тумбочке в рамке большая фотография:
женщина обнимает девушку, обе улыбаются.
От бессилия начинаю плакать злыми слезами, слезы льются градом. Стою смотрю на Мюллера и реву.
– Ты почему плачешь? – Мюллер приподнялся на локте и с удивлением смотрит, как я сморкаюсь в его полотенце.
– Я тебя спрашиваю, почему ты плачешь?
Меня осеняет:
– У вас дочь такая, как я, – показываю на фотографию.
Продолжаю всхлипывать, не трогаясь с места.
И – о чудо!
Мюллер внимательно посмотрел на фотографию, стоявшую перед ним на тумбочке, потом неожиданно завалился на подушку и через несколько секунд захрапел!
Слезы мгновенно высохли. Я смотрела на него с большим желанием пристрелить эту скотину из его же пистолета, который висел на спинке кровати вместе с ремнем. Но…
с третьего этажа не прыгнешь, да и под окном во дворе часовой. Я это хорошо знала, меня водили туда в туалет. Не двор, а замкнутый колодец.
В коридоре этот проклятый шут – адъютант… Застрелить одного капитана и отдать за это жизнь – не слишком ли дешево?
Я швырнула полотенце под умывальник и вышла в коридор. Он был пуст. Но у подъезда часовой! Главное – выдержка. Я постучала в первую дверь. Появился сияющий адъютант.
– Господин капитан спит. Проводите меня в караульное помещение.
– Да-да, пожалуйста!
И вот я снова в «клетке». Что это было? Наверное, он был пьян, но почему так орал? Эсэсовец напугал? Почему не расстреляли? Какое ничтожество! А все-таки как вовремя я напомнила ему про дочь! Ну и что? Сегодня проскочила, а завтра? Расстреляет?
Прошли сутки. Пришел конвоир.
– Вас ждет господин капитан.
Сижу перед прежним подтянутым, выбритым, причесанным на косой пробор Мюллером в его «оранжерее». Окна закрыты. Одуряющий запах цветов.
– У меня приказ расстрелять вас, – сказал Мюллер. – Но я вам верю и доверяю. («Значит, понял, что я могла пристрелить его, пока он там храпел, но не понял, почему я это не сделала. Растрогался», – подумала я).
– Я хочу спасти вас, – продолжал Мюллер. Здесь это уже невозможно. Поэтому я посылаю вас к моему другу, майору Михаэлису. Вы поедете на Украину, в Житомир. Там другой округ, другое начальство. Я написал обо всем Михаэлису. Машина и конвоиры ждут вас. Идите. Счастья вам…
– Спасибо, – пролепетала я, с ужасом понимая, что меня отрывают от Белоруссии, от наших ребят, которых тут много, с которыми я надеялась связаться рано или поздно.
Украина! Все равно, как в Сахару! Больше я Мюллера не видела никогда.
Памятник советским военнопленным и жителям Житомира, погибшим от рук немецких оккупантов
На улице перед школой стоял автомобиль. Из четырех немцев, ехавших со мной в Житомир, запомнился только один. Высокий, ярко-рыжий с белыми ресницами и бровями, бесцветными водянистыми глазами и множеством оранжевых веснушек. Клоун какой-то. Однако вид у него был зловещий. Он-то и вез мои документы. Остальные ехали по своим делам с портфелями и брезентовыми сумками. Все были при автоматах и всю дорогу напряженно молчали, поглядывая по сторонам. Видимо, боялись нападения. А я так на него надеялась!
В Житомир приехали ночью. Рыжий привел меня в комендатуру к Михаэлису. К моему удивлению, Михаэлис вышел к нам в приемную… в пижаме! Он был выше среднего роста, спортивного сложения, на вид лет сорока пяти. В моем представлении на немца не похож. «Скорее, кавказец какой-то», – подумала я. Лицо у него было смуглое, глаза карие. Поперек щеки – длинный шрам, на висках залысины. Очевидно, он и жил тут, в комендатуре. С любопытством посматривая на меня, он велел рыжему отвезти меня в тюрьму, забрал документы и весело пожелал мне «спокойной ночи».
Житомирская тюрьма обнесена высоким каменным забором. Это здание и до войны было тюрьмой. Впрочем, и после войны тоже. Большой двухэтажный каменный дом, видно, недавно белили: и снаружи, и внутри, и даже на земле просторного двора были видны свежие следы побелки. Пахло известью. Меня заперли в одиночной камере второго этажа. Очень высокий потолок, железная кровать без постели покрыта досками, в углу ведро. Похоже, в тюрьме кроме меня никого не было. Изредка тишину нарушали гулкие шаги тюремщика в кованых железом ботинках.