Поездки к матери
Когда мне было четыре года — возраст, удобный для взрослого вранья, — сказали, что отец давно умер. Собственно, это было теоретическое знание, как Бог: есть или нет.
Потом я прочла свое свидетельство о рождении: мать — да, есть, конкретная мать, дата рождения, национальность. А вместо отца — прочерк. Напиши, кого хочешь. Я привыкла не обсуждать свои открытия среди сверстников, а взрослые игры были невнятны ни уму, ни сердцу.
Эта конкретная мать жила далеко, не докучала. То есть, если бы она вдруг умерла, я, может, и не заметила бы этого в своей жизни, как в случае Бога или отца.
Бабушка требовала любви к матери, теплых слов, скучания по ней. Можно сказать, научила писать, чтобы можно было изъявлять эту любовь письменно. Ну точно как с Богом, вроде как и незнакомы, а уже любят.
Мать была неведома, издалека приходили письма, посылки раз в год. Изредка ходили на почту, на переговорный пункт — нервное заведение, где все забиваются по душным кабинкам, потеют и кричат в черную трубку. Там можно было развлечься — взять телеграммный бланк и калякать — скрипеть измученным пером, а потом послюнявить и размазать пальцем чернила.
Приказывали: «Москва, пятая кабина», — бабушка нервничала, толкала меня внутрь, в тесное страшное пекло, надо было слушать незнакомый голос, как-то отвечать. Она подсказывала слова, раздражалась. На том конце нежно ворковали, а потом, когда бабушка брала трубку, шел торопливый, непонятный разговор, но тогда можно было уйти назад, к своим слюнявым чернилам. Так что, в общем, ничего страшного.
Правда, раз в год-два меня возили в Москву — матери показать, отчитаться, так сказать, как девочка растет. Не упустили ли чего в провинции, музыку, там, английский язык, танцы.
В поезде было любопытно, бабушка сразу становилась общевагонной бабушкой, к ней приходили тетки, рассказывали житуху, мужики жаловались на жен, искали правды, если попадались дети, то для них всегда находился леденец.
За окном была бескрайняя пустыня, редкие станции, водокачки, верблюды… Потом вдруг лес, лес, опять водокачки, собаки… Граница двух миров обозначалась женщинами: в нашей Азии они повязывали свои яркие платки назад, узлом на затылке, а в России белые — под подбородком.
Москва ошеломляла каждый раз. И мать ошеломляла красотой, духами, нежным голосом.
Она снимала комнату, куча соседей, коммуналка, незнакомый запах, темный коридор: страшные вещи висели с потолка — санки, веслосипеды, корыта… Можно потерпеть, чтобы потом гулять по бульварам.
Первую неделю еще как-то жили, потом начинались ссоры, слезы, обвинения, участие соседей. К счастью, это был возраст, когда еще не ощущался стыд за других. Можно было переждать, впереди был «Детский мир», набережная широкой реки, мороженое…
У матери на работе было загадочно и страшно — гулкие коридоры, внимание, конфеты, в виварий на крысок посмотреть, а то и потрогать. В кабинетах — огромные кожаные кресла, книжные шкафы, картины… незыблемый установленный порядок чужой жизни. Перед походом на работу репетировали стихи — вдруг попросят прочитать с выражением.
Ходили звонить дедушке, он оставался на попечении добрых соседей, бабушка волновалась, как он там в жаре.
Наконец ехали домой, чемоданы, сумки какие-то, заказы соседей, жареная курица…
На вокзале встречали дедушка и сосед — Старый Военный Доктор. У него была большая машина — «Победа». Бабушка незаметно крестила дедушку, и меня, и Доктора, и вокзал, и еще кого-то вверху, Бога наверное.
Дома начиналось веселье — приходили соседи, распаковывались подарки, заказы, сновали из комнаты в комнату, толпились у зеркала, можно было тихо сидеть с дедушкой, перед нами крутился правильный мир обрадованных женщин, убаюкивая среди сутолоки дня…
Пару раз мать приезжала в Ташкент для того, чтобы я ее полюбила. Но у меня не получалось любить мать целиком. Например, мне нравилось, что она очень красивая, что у нее длинные лаковые ногти, духами пахнет. Мне нравились ее туфли и пуговицы на пальто, но, когда она разговаривала со мой, было странно. Как будто это радио пришло. Или тыливизыр у соседей — оттуда красивая тетенька говорит как надо.
Бабушка говорила, что я к ней привыкну и полюблю. Как все. Вечером приходили эти все — ее друзья, и они уходили вечерять куда-то. Видно было, что они ее любили, приносили ей цветы, смеялись. Они ее давно знали, они вместе учились в «вирнаситете», женщины менялись сережками, а мужчины нюхали ее за ушами, там она мазалась духами. Вкусными, не такими, как у бабушки были. Потом она перестала приезжать, и меня возили к ней. Это было сильно хуже, потому что нельзя было взять всех кукол и мишек, а только одного. И одну книжку. Потому что было позорно ехать в поезде со всеми и загораживаться, сидя на горшке.