И там, в другом городе, было много обязательных чужих людей, которые щипали меня за щеки, требовали рассказать стихи, отвечать на вопросы. Их много было передо мной.
Что было хорошего в Москве? Там были большие карусели в парке. Там были темные лестницы в домах и особенный запах. Там была большая гора, с которой виден весь город, и птицы над ней летали. Там были большие дома и поезда под землей. Считалось, что там лучше, и все должны были стремиться туда.
Наверно, там был конец мира.
В трамваях, которые ходили в Москве по бульварам, были очень злобные и подозрительные кондукторши. Не то что у нас в Ташкенте.
Московские были безжалостны к страдальцам войны и не пускали их ездить бесплатно, а у нас в Ташкенте с этим было более гуманно. Кондукторши опускали глаза и пропускали несчастных, как на картинах передвижников добрые барышни.
Но и у тех, и у других были замечательные коричневые сумки с защелками, которые назывались похабно: поцелуйчики. Очень мне хотелось их как-нибудь потрогать и пощелкать.
Ну я как-то и потрогала в московском трамвае, а кондукторша решила, что я малолетняя воровка. Я с матерью ехала, кондукторша завопила на мать, что сама в шляпе, а свою соплячку чужие сумки открывать научает.
Моя мать ей говорит: «Гражданочка, я кандидат биологических наук и работаю в университете, разве я похожа на воровскую мать?»
А та орет: «Все вы в шляпах, а сами воровки, щас милицанера позову». Но тут пассажиры вступились за мою нечастую мать: «Гражданочка, вы же видите, что женщина интеллигентная, не воровка, девочка просто так пощупала».
— У меня дочь эмоционально неустойчивая, она неадекватно себя ведет, — поведала мать всему трамваю. Это возымело действие, кондукторша заткнулась, а все стали мать жалеть и советовать. Один военный говорил, что если бы это мальчик был такой, то его надо в Суворовское училище отдать для устойчивости. А девочку — да, ее деть некуда, терпеть придется, пока замуж не скинешь. Про монастырь тогда боялись вслух говорить.
Этот случай еще раз убедил меня в неизбежности со всех сторон.
Моя мать снимала в Москве угол — кусок комнаты, отгороженный ширмой, где были нарисованы японские хитрые тетки в халатах и с веерами. У меня даже фотография была — где она там сидит на диване с друзьями и журналом. Красивая очень.
А потом она сняла комнату у генеральши на бульваре, и меня повезли приручаться. Генеральша была старая желтоватая худая тетенька, которая все время курила и командовала соседями на кухне. Раньше вся эта квартира была ее, а потом была война кто-больше-родину-любит, ее генерал не победил, его убили, а к ней населили кучу победного народа.
Но она все равно считала, что квартира ее, и командовала: а ну уберите свои грязные кастрюли! Что вы тут носки развесили, это же кухня! Так я училась правилам хорошего тона. Мне тоже доставалось: и чулки подтянуть, и в носу не ковырять. Ну прям точно как моя бабушка.
Они с моей бабушкой вообще дружили, вспоминали нетакую жизнь и горевали. Потом генеральша доносила на мою мать, кто к ней ходит, и вообще. Бабушка начинала беспокоиться, вечером скандалили с матерью, а я сидела на диване у генеральши, лопала вафли, играла баламбошками от подушек и смотрела старые журналы или фотографии. Там у нее все мужские портреты были с усами и бородами. Совсем как бабушкины родственники. И дамы были в шляпах в помещениях, тоже совсем как у нас. И тогда мне казалось, что все эти старинные люди — наши родственники, про которых надо помнить, но нельзя говорить чужим.
Бабушке было неудобно, что генеральша покупает мне пирожные за свои копейки.
Мать ругалась с генеральшей, называя ее доносчицей, а та вопила, что выкинула бы ее, мать-кукушку, только ради моей бабушки и меня ее держит, потому как сочувствует благородным, попавшим в мясорубку.
Вот я ночью думала, как это: люди в мясорубке. Метро мне казалось мясорубными дырочками, из которых все выжимались толпой.
Иногда бабушка и генеральша говорили на иностранном языке, чтобы мне не понять. Это означало, что они совсем страшное говорят.
Жизнь там была такая сложная, что совсем непостижимая уму. Игры в песочнице казались неинтересными, и очень хотелось домой в Ташкент.
Как-то бабушка привезла меня в Москву очередной раз для взаимоприручения с матерью, пришли мы к театральной концертмейстерше (у нас вообще друзья все культурные были), у нее был рояль, а рядом — стул на кабаньих натуральных ножках: мех, копытца… Я легла на пол, обнямши их, рыдала с полчасика. Кабанчика жалко было.