Выбрать главу

Потом меня оторвали и повели с ней и ее племянницей на «Синюю птицу» в очень Художественный театр. А там свет выключили, и они пошли с огоньками вереницей за синей птицей. Ну, думаю, щас ее в темноте, как кабанчика, на стулья с перьями пустят или просто съедят. Завизжала и поползла оттуда под сиденьями, застряла по неуклюжести.

Зрители, которые в темноте не понимали, что у них под ногами происходит, может, крыса какая мечется, стали пугаться и возмущенно роптать. Что, мол, такое в театрах происходит в столице? Куда милиция смотрит, если невоспитанных сумасшедших пускают?

Меня отловили. Я стою в коридоре лицом к стене и отказываюсь покидать театр, пока не убедюсь, что птицу не съели. Несчастные сопровождающие пытаются донести до меня смысл пьесы: что птицы как таковой вообще нет, это мечта. Ага, еще не съели, перья не разодрали, а ее уже нет! Племянница — в слезы, зачем вообще эту дуру привели, раз она искусства не понимает. Я упорствую, решили меня с билетершей оставить, ей даже три рубля сунули меня пасти до конца, а племянницу увели назад наслаждаться. Ну я стою, с билетершей разговариваю. И показалось ей, что я вообще сирота, поэтому она повела меня в буфет, мне дали бесплатно бутерброд, конфету и налили лимонаду. Сразу стало меньше жалко птицу, а про кабанчика я уже совсем забыла.

А потом кончился спектакль. Меня передали матери, и племянница ей нажаловалась с ходу, что я сумасшедшая. Меня дернули оттуда, а потом еще наподдавали по дороге. А потом мать нажаловалась бабушке, потом они стали скандалить, как обычно, и рыдать, и уходить туда-сюда, а меня взяла коммунальная соседка к себе чай пить и даже у ней на диване ночевать. Так вот мне два раза в день повезло — наелась за счет кабаньего несчастья и непонимания искусства.

* * *

А в другой приезд у соседей — коммуналка на 16 коммунистов, бывшая генеральская квартира на Гоголевском бульваре — чучело какое-то было. Так однажды они его вынесли на коммунальную кухню расчесывать, моль выбивать из него, уже мертвого, стукали его щеткой! А я опять гостила там и случилась на кухне в этот недобрый час. А Вазгена Арутюновича, психиатра и друга, под рукой не было… Ну меня опять сразу повели угощать, но наораться я успела.

Понятно, почему меня мать ненавидела.

* * *

Так вот, когда меня возили к матери, то тащили к ней на работу.

Ну там, стихи почитать из Барто или посчитать до десяти публично — все радовались, как в первый раз в цирке.

На работе у ней было страшно: там мучили животных. Оголяли им мозги и вставляли в них проволочки. Но мне не давали на это смотреть, знали уже, что я забьюсь в истерике с пеной у рта. Я в кабинете с кожаными креслами сидела, возле книжного шкафа, но я же знала, я в щелку двери видела, что там пытают крыску какую-нибудь.

Поэтому я ненавидела весь Московский университет, и даже профессорская столовая с морковным супом не радовала.

Но меня все равно приводили — тут сказывалась необходимость материнской любви как общественного действия.

Вообще, в Москве было много людей, слишком много, мне казалось, что им неудобно там жить. У них было дождливое лето и не было уличных ручьев.

«Цепляться за Москву в ущерб дочери» — любимое бабушкино выражение было.

Оказалось, что не в ущерб, а во благо.

Не получилось потом любви. Ужас, что потом получилось.

Ташкент вообще

Раньше всего на всех не хватало, а теперь всех на всё не хватает. Иду мимо разного, особенно под праздник, и страшно делается: куда же все это деть? Нас не хватит все это купить и на себя надеть, или дома сложить, или даже скушать. Китайцев — миллиард-другой, к ним отправить. Да ведь это же они сами и сделали, и к нам отправили, и у самих навалом. И делается мне страшно, как от бесконечности сидения в аду.

Раньше символом бессмысленного изобилия был магазин «Ткани» на нашей улице в Ташкенте. Там нередко покупался ситчик за 53 копейки, ну раз в год кто купит шелк с золотцем, а ведь серые штаново-пиджачные материалы, сложенные до самого потолка, или ткани на пальто — ну кто столько купит? По-моему, их не покупали никогда. Пальто перелицовывалось — а это уже как минимум двадцать лет носить его, а потом из него детям сошьют, и дедкам на телогреечку и стельки останется.

Ведь только еда быстро исчезает. А ее как раз изначально не было. У нас в доме жила тетенька бухгалтерша, она любила порядок, учет и перечисление. Идет с работы и начинает во дворе: была в гастрономе на Пушкинской: и колбаски нет, и сырку нет… потом была в продовольственном у института — и колбаски нет, и сырку нет. И так все магазины для еды, штук пять. Пока все не перечислит, с места не сойдет. Мы над ней смеялись, если бы она ткани ела: и ситчик есть, и шелк такой-сякой есть… и дерматин, и креп-жоржет…