Тут бабушка решительно усаживала Яшу за стол, а то Лилька требовала от пажа и чтоб его не кормить. На это время бабушка объявляла Яшу своим гвардейским офицером, а ей Лилька не перечила. Гвардейцу подтирали сопли, мыли руки, мазали от цыпок и кормили больше всех.
Во время чаепития бабушка настоятельно требовала, чтобы я изволила снять лисовую меховую горжетку Кремерши. А вытирать об нее руки чтобы я изволила не сметь никогда. Бабушка была опытная фрейлина, нас еще не родилось, а она уже живого царя видала близко. Ну хорошо, без горжетки, это даже лучше, а то жарко и потно очень.
Дальше пели песни про слуг: прекрасную мельничиху, побирушку с сурком из музыкальной хрестоматии. Мне хотелось плакать, когда про сурка со мною, поэтому Берта, зная мою чувствительность, орала: «И мой сырок со мною». Опытная фрейлина за роялем хмурилась и фыркала.
Потом мы танцевали, Яша по очереди топтался возле каждой дамы. Потом приходила заморская греческая принцесса Галатея, она же Галя. Она была старше, но снисходительно напяливала на себя серебряную корону с елочными блестками и соглашалась откушать сушек.
А потом, а потом… потом, наверно, была революция, потому что мы перестали так одеваться.
Если вы помните, у меня была подружка Галатея, Галя то есть. Она была дочка греческих коммунистов, которые массово прятались в Ташкенте от нелюбимого правительства на их родине.
Так вот однажды Галя плакала навзрыд: выпускное платье из заграничной материи безнадежно испортили в ателье. Тетя Эвридика, Галина мама, побежала к моей бабушке, которая, знаете ли, была настоящая волшебница.
Дедушка сразу предложил сходить в сберкассу, снять денег и что-нить купить.
— Что купить? Нечего тут купить! — взревела бабушка. — Шить надо, и быстро.
Но вечерело, ленивый магазин «Ткани» закрылся большим висячим замком.
Бабушка огляделась. Ага-а-а, занавески! Наши гэдээровские занавески, привезенные из Москвы. Гипюр чистой воды!
Это была чудесная ночь! Ночь волшебства, сестринства, нестрашной строгости, хихиканья и визжачего восторга. Ночь исполнения божественного предназначения участвующими.
К рассвету платье было готово. Слезы высохли! Моя красавица подружка стояла на стуле, бабушка подкалывала подол. Тетя Эвридика варила цикорийный кофе. Я подметала обрезки. Подружка Янула готовила утюг.
Вот они, смыслы жизни, бессмертные минуты ея, воспоминания, честно заработанные на старость, на смех и слезы через тридцать и больше лет!
Уныние детства
Бабушка иногда вздыхала после обеда, выпив кагорчику: эх, грехи наши тяжкие!
А у меня грехи после обеда как раз начинались: надо было незаметно зарыться в нишу, где под вешалками стояли варенья-соленья, засунуть пальцы в варенье, облизать, потом пойти вызваться со стола убирать, подлить водички в кагорную рюмочку и допить. А если вообще бабушка зазевалась убрать леденцы, то быстро сгрести в карман или в трусы — там они к пузу прилипнут от жары и не высыпятся из штанов по дороге.
А вот Берта открыто, на глазах у всех кухонный шкаф открывала, ложкой зачерпывала сахар, откусывала от общего пирога и кривлялась на свою бабушку с полным ртом.
Получалось, что у ней был один грех — обжорство, а у меня сразу два — обжорство и воровство.
Но тогда получалось, что за воровство — которое перед обжорством наступало раньше, я уже имею право не сидеть в раю. Тогда обжираться можно было уже сколько угодно совершенно безнаказанно.
Тогда получается, что Берте ничуть не облегчительнее в смысле грехов, но сильно хуже в смысле обстоятельств исполнения. Открытое противостояние опасно и чревато. Можно получить в лоб заранее, и до самого греха не дойдет.
Но Берта гордилась передо мной, что она честнее.
Вообще все смертные грехи случились со мной еще в детстве: и гусениц убивала жестоко, и на старого Военного Доктора засматривалась благоговейно, и обжиралась воровато, и, что там еще, уже не помню.
Но главный мой смертный грех был уныние. Ему я предавалась каждый день по нескольку раз, особенно когда загоняли спать.
Мне все не нравилось: я как есть, жизнь как есть, устройство мысли как есть и вообще как есть.
И никакого выхода из этого не было: ни из дому убежать, ни на небо улететь, ни превратиться в недосягаемую тьму.
Только умереть, а этого нельзя было никак. То есть, наверно, как-то можно было бы, но страшно. Под машину, там, попасть или утонуть в Саларе — соседней мутной речке с крысами. Даже сама мысль о крысах, их мокрых мохнатых холодных спинках вызывала тошноту и некрасоту.