И вот когда все было почти готово, она прилетела с кучей подарков для своей девочки, а та вдруг не стала ничего брать и принялась плакать и что-то лепетать на непонятном своем языке. А переводчица и объясняет, что у Мэри есть братик на год ее младше и малышка умоляет маму взять и братика тоже. Но американка-то мечтала о девочке, и только о девочке. Из девочки вырастет очаровательная девушка, прекрасная цветущая женщина. А из мальчика? Вонючий бул-шит! И она сказала: «Нет, мы так не договаривались», и «Это не представляется возможным», и «Я прошу не оказывать на меня давление». Маша разрыдалась и принялась вырываться из ее рук, еще не услышав перевода, – поняла интонацию. Директор детдома – женщина с измученным лицом, от которой пахло потом и духами и еще изо рта от плохих зубов, стала приближать свое лицо к гладкому лицу Джоселин и просительно что-то втолковывать. Нельзя было усугублять ситуацию – так можно было не прийти к поставленной цели, лишиться долгожданной, вымоленной девочки или невероятно все усложнить. Она махнула рукой: «Хорошо, я готова и мальчика взять».
Мальчика ей оформили быстро, просто стремительно. Она медосмотр проводить не стала, вообще едва на него взглянула…
– Ритка, подожди, подожди, неужели ты у этой самой Джоселин переводчицей была?
– Естественно, а то кто же! Ты же знаешь мою планиду: живу себе тихо, никому не мешаю, а награды сами находят героя, приключения на голову так и валятся. Ну что мне эта американка, что мне эта Маша чужая, когда своя Маша дома без матери скучает, правда, слава Богу, не одна, а с бабушкой или с папой. А мать в это время таскается повсюду с гостьей из страны, где все четко знают, что такое хорошо и что такое плохо. Она под конец, знаешь, меня считала уже своей в доску, делилась своими впечатлениями, жить учила. Как начнет, бывало: «Маргарэт, слушай, нас здесь никто не понимает, какая же у них грязь на улицах» или: «Как эти русские все же бедно живут, а, Маргарэт!» А я все слушала, как пень. В конце концов, мне-то что: как приехала, так и уедет, платит отлично, делает доброе дело детишкам. Вот за ребятишек я рада была: они уже такого нахлебались на своем веку – мало не покажется! Жалкие дети до невозможности. Машин братик никого, кроме нее, не признавал, ходил за ней, как привязанный, без нее просто в панику впадал, но не ревел, как нормальные дети, а застывал: глаза в одну точку – и сидит, как каменный.
Я радовалась, что он, как говорится, сменит обстановку, попадет в благополучное окружение и – глядишь – через какое-то время сам станет благополучным, нормальным ребенком, по-английски заговорит. Свой язык полузабудет. И все страшное, что было в жизни, сотрется из памяти.
Пока суть да дело, Джоселин поручила мне учить детей английскому, а сама брала уроки русского, чтобы на первых порах как-то элементарно объясняться. Способная оказалась, хваткая. То, что выучивала, произносила почти без акцента, чисто, правильно. Зря говорят про них, что они тупые. Упрямые – да, это есть. Но секут все мгновенно и своего не упускают.
Наконец все было готово. Забрала американская мать своих детей в отель, нарядила во все новое – загляденье. Можно в рекламе снимать, если бы не глазки их – скорбные слишком, взрослые. Дня три она еще была в Москве, мы вместе гуляли, адаптировали детишек к новым условиям жизни. С Машей Джоселин болтала без умолку, причесывала ее, на прогулках ручку девочкину из своей ни на минуту не выпускала и обращалась исключительно со словами «хани» и «свит харт» [1]. Мальчик неприкаянно телепался при Маше, или же я его за руку брала, если дорогу переходили или что-нибудь такое. «Ничего, – я думала, – стерпится-слюбится». Тем более – мальчик хороший. Умненький. К языку гораздо способнее сестрички. Та отвлекается, забывает, а этот все, что скажешь, – уже помнит. Джоселин еще гордиться своим сыночком будет и спасибо скажет, что ей его в дети отдали.