– Мой адвокат со мной встретиться не мог, – сказал Менар. – Я в одиночке сидел.
Очко в пользу Жозефа: он не стал больше ни о чем расспрашивать.
Так или иначе, был верзила наседкой или не был, но спустя несколько дней он сдал. Вообще-то с парнями его комплекции такое бывает: на вид здоровяк и вдруг – с копыт долой! Видно, в этом дворце распорядок дня ему не подошел. У него болел живот, и он единолично захватил в камере место общего пользования. Жозеф не переставая острил по этому поводу. Почему бы не посмеяться!
От врача, к которому Дюпоншель отправился на прием, он вернулся в большой досаде. К врачу можно было попасть не чаще чем раз в три дня: в тюрьме из тысячи двухсот заключенных добрая тысяча была больна. Менару ходить к врачу было не под силу, и Дюпоншель осмелился попросить врача прийти к ним в камеру, на что тот ответил, что не намерен являться с личным визитом ко всякому, кого избили чуть посильнее обычного, иначе этой каши ему за всю жизнь не расхлебать.
Жозефа тоже стал мучить зуд; жить втроем на этом пятачке было с каждым днем все труднее; от жары, духоты и зловония по утрам с ними случались обмороки.
Когда Дюпоншеля еще раз вызвали к адвокату, Жозеф сказа: кто, мол, приводит слишком много доказательств, тот ничего никогда не докажет. К чему такое усердие? Хочет привлечь к их камере внимание? Но зачем? Врачи, адвокаты… стукачи они все!.. Он повторил потом то же самое и Дюпоншелю, наседке, когда тот, возвратившись в камеру, сообщил, очень гордый собой, что он рассказал своему защитнику о гнусных условиях, в которых содержатся заключенные, и защитник проявил сочувствие к его судьбе.
– Своему защитнику! Да ты совсем спятил! Ты еще свою кормилицу сюда пригласи!
Эх, если бы им хотя бы передачи получать разрешили! Они подыхали с голоду, а чего бы они не отдали за щепотку табака! В первые дни Менар получил одну посылку, но это было уже давно…
– Мы имеем на это право, – говорил Дюпоншель.
– Имеем право! – взорвался Жозеф. – Нет, я сейчас лопну от смеха! Имеем право, не имеем права… Дадут тебе передачу – ты им скажешь спасибо, и все дела!
Они и впрямь подыхали с голоду. Да еще эта проклятущая солома везде, к чему ни притронься.
Однажды дверь отворилась в неурочный час, и надзиратель, не тот, курносый, а другой, с лицом цвета брюквы, шагнул в камеру, – инспекторская проверка? – и за ним следом ввалился детина, длинный и тощий, который постоянно чесал себе нос. От этого визита добра никто не ждал. Как же они были удивлены, когда длинный детина вдруг дико взъярился, – они даже не поняли, что его так разозлило, и надзиратель тоже ничего не понимал. А детина взял руку Жозефа, раздвинул пальцы.
– Да у него чесотка… И у этого тоже…
Дюпоншель оторопел и все порывался объяснить, что у него вовсе не чесотка, а с животом расстройство…
– А я вам говорю – чесотка!
Ну ладно, пусть будет чесотка, если ему так приятнее. А доктор – это в самом деле был доктор – наклонился над третьим преступником, согнал с него мух.
– Стыд и срам, – сказал он, с силой напирая на «с» в обоих словах, – стыд и срам!
Жозефа это заявление поразило больше всего. Надзиратель попытался было вякнуть, что от этих мерзавцев вонючих никак не добьешься, чтобы они чистоту соблюдали.
О-ля-ля! Ну и дал же доктор этой брюквенной роже нахлобучку!
– Молчите! Стыд и срам! Французов! Так содержать французов!
Раздраженные голоса удалялись по коридору. А Жозеф в камере повторял:
– Стыд и срам! Стыд и срам!
В тот же день всех троих посадили вместе с жандармом в старую, разболтанную машину и повезли в расположенную на холме больницу: тюремный госпиталь был забит уже полностью, и теперь для нужд тюрьмы приспособили частную клинику. Странное их охватило чувство, когда их везли из тюрьмы в больницу, везли через весь город, затаившийся и настороженный, где еще так недавно они жили на воле и участвовали в борьбе, которая продолжалась ныне без них.
Больница была не слишком современная, с большими палатами и низкими потолками. До войны здесь лечили рабочих с больших заводов, больница была связана с ведомством социального обеспечения. Теперь, когда ее передали тюрьме, она представляла собой любопытную картину: среди сестер и санитарок всюду торчали надзиратели; в палатах всю ночь напролет горели синие лампочки, и больные порой просыпались только лишь для того, чтобы после мрака тюрьмы полюбоваться этим слабым мерцанием.
Тот же врач, что определил их сюда, наведался к ним в палату. Их койки стояли рядом, и Жозеф еще теснее сошелся с мсье (как он теперь называл Менара), но мсье по-прежнему был немногословен. И оба остерегались наседки. Тем более что Дюпоншель как-то спросил:
– Скажи-ка, Жозеф, ты ничего не слыхал… про майора Арно? Говорят, его пытали.
Из-за какой-то чесотки держать арестантов в постели – это было неслыханно. Но когда старшая сестра сказала об этом врачу, тот послал ее ко всем чертям. Отличный мужик, этот врач! Похоже было, что он собирается перевести сюда всю тюрьму. Он устраивал в связи с этим скандал за скандалом… В тюрьме, утверждал он, свирепствует тиф. Кто знает, может, оно так и было… Во всяком случае, все трое находились у него под постоянным наблюдением.
Когда инспектор Беллем захотел еще раз допросить его пациента, доктор – он занимал должность старшего инспектора всего департамента, был, так сказать, префектом по медицинской части – сурово его отчитал:
– Ни под каким видом! Слышите? Кто здесь хозяин – вы или я? – И наговорил ему еще кучу таких же любезностей.
Больные на койках от души веселились. Даже главное заинтересованное лицо улыбнулось. Инспектор Беллем поджал хвост. Он просто не знал, куда деваться от конфуза.
А доктор все не мог успокоиться:
– Я вас от должности отстраню! Так больше продолжаться не может! Стыд и срам! Стыд и срам!
Когда оба ушли, больные настолько забылись, что даже стали обсуждать это с наседкой. А тот знай свое гнет.
– Я все время думаю, – говорит, – что они сделали с майором Арно!..
Тут в палате все замолчали. Жозеф делал знаки Менару. А Менар – он теперь уже мог приподниматься на постели – сидит с перебинтованными руками и молча головой качает, словно говоря: «Погоди, вот на волю выйдем, он у нас получит, наседка проклятая!» Тут пришли сестры, стали разносить лекарства.