Чарльз Диккенс
НАШ АНГЛИЙСКИЙ КУРОРТ
В осеннюю пору, когда в огромной столице еще более жарко, еще более шумно, еще более пыльно или еще более мокро от поливки, еще более людно и еще больше всяческих волнений и раздражений, чем обычно, — тихое взморье становится поистине благословенным уголком. То ли наяву, то ли во сне, сидя в это безмятежное утро у озаренного солнцем окна, на краю мелового утеса, на старомодном курорте, которому мы верны, мы чувствуем безотчетное желание написать с него картину.
И он словно идет навстречу нашему желанию. Небо, море, берег и деревушка лежат пред нами так недвижно, точно приготовились позировать. Сейчас отлив. Легкая рябь пробегает по наливающимся колосьям на вершине утеса; точно ветерок робко пытается подражать, по памяти, морю; а мириады бабочек, порхающих над всходами редиски, так же неутомимы в своем роде, как чайки над морем в штормовую погоду, только у тех больший размах. Океан спокойно мерцает под солнцем, как дремлющий лев — его прозрачные воды чуть змеятся у берега; рыбачьи лодки в крошечной гавани все вытащены в прибрежную грязь, а две угольные баржи (наш курорт ведет морскую торговлю, располагая именно таким количеством судов, вокруг которых на четверть мили нет ни капли воды) в изнеможении лежат на боку, как уснувшая рыба какой-то допотопной разновидности. Ржавые кабели и цепи, канаты и кольца, основания свай и кольев и нагромождение деревянных противоволновых щитов валяются среди обломков скал в коричневой мешанине водорослей — точно какая-то семья гигантов в течение многих столетий заваривала здесь чай и имела дурное обыкновение выплескивать спитой чай на берег.
По правде говоря, и сам наш курорт оказался как бы выброшенным на берег приливом времен. Озабоченные поддержанием его доброго имени, мы без всякой охоты должны признать, что то время, когда это милое полукружие домов, уходящее в конце деревянного мола в самое море, было веселым местом и когда маяк, возвышающийся над ним, на рассвете непременно озарял какую-нибудь компанию, расходящуюся с общественного бала, — что то время сейчас стало смутным воспоминанием. На нашем курорте и сейчас имеется унылое помещение, которое все еще называется Курзалом и, как предполагается, может сдаваться внаем для балов и концертов; и всего несколько сезонов тому назад сюда приезжал тщедушный старенький джентльмен, останавливался в местной гостинице и утверждал, что некогда танцевал здесь с досточтимой мисс Пипи, которая, как хорошо известно, была первой красавицей своего времени и жестокой виновницей бесчисленных дуэлей. Но это был такой дряхлый и скрюченный старик, он обладал таким очевидным ревматизмом в ногах, что требовалось гораздо более богатое воображение, чем то, которым обладает наш курорт, чтобы ему поверить; поэтому, за исключением управляющего Курзалом (который по сей день носит штаны до колен и который со слезами на глазах подтвердил заявление старика), никто не поверил в маленького хромого старого джентльмена и даже в досточтимую мисс Пипи, уже давно скончавшуюся.
Что до нынешних балов и гуляний по подписке в Курзале нашего курорта, то менее невероятно, что здесь загуляют когда-нибудь раскаленные пушечные снаряды. Иногда какой-нибудь введенный в заблуждение бродячий чревовещатель, или Чудо-Ребенок, или жонглер, или некто с панорамой звездного неба, устаревшей на несколько звезд, нанимает этот зал на вечер и выпускает афиши, где вымарано название предыдущего города и кое-как вписано название нашего; но вы можете не сомневаться, что эта несчастная личность во второй раз у нас не покажется. В таких случаях старый, выцветший бильярдный стол, за которым уже мало кто играет (разве что призрак досточтимой мисс Пипи сыграет партию с каким-нибудь другим призраком), отодвигается в угол, а скамьи торжественно преображаются в кресла первых, задних и «оставленных» за особую плату рядов (каковые кресла остаются теми же самыми и после того, как вы внесли за них особую плату); горят несколько унылых свечей — пока позволит им гореть ветер; и тогда между гастролером и немногочисленной публикой происходит краткое состязание в том, кто на кого нагонит большую тоску; игра эта заканчивается обычно вничью. После этого гастролер немедленно отбывает с проклятиями, и мы о нем больше никогда не слышим.
Но самое замечательное в нашем Курзале то, что здесь ежегодно с непостижимым постоянством и упорством объявляется распродажа «Фарфоровой посуды и безделушек». Откуда прибывает этот фарфор и куда он затем исчезает; почему он ежегодно ставится на аукцион, хотя никто никогда и не думает назначить за него хоть какую-нибудь цену; как получается, что это всегда один и тот же фарфор, и как не додумались — что обошлось бы дешевле, когда море рядом, — выбросить его к черту, скажем, еще в тысяча восемьсот тридцатом году, — все это остается загадкой. Каждый год вывешиваются объявления, каждый год управляющий Курзалом всходит на маленькую кафедру на помосте и предлагает фарфор для продажи, каждый год никто его не покупает, каждый год его куда-то убирают до следующего года, когда он снова появляется, точно все это — совершенно новая идея. Мы смутно вспоминаем также удивительную коллекцию часов, работы, как уверяли, парижских и женевских мастеров; это были часы с желчными циферблатами, на хилых белых подпорках, похожих на костыли, с маятниками, которые волочились как хромые ноги; эта коллекция в течение нескольких лет совершала такой же путь по кругу, пока, наконец, не впала в полный маразм и не канула куда-то.