Федор в 1902 году стал социал-демократом. А воронежская тюрьма сделалась для него университетом, где в спорах он черпал знания, закалялся в убеждениях, которым не изменил до конца жизни.
Но и тюрьма позади. Федор снова в Москве. Он пытается восстановиться в числе студентов Высшего технического. Но тщетно. В России его не примут ни в одно высшее учебное заведение.
Значит, надо ехать за границу, чтобы завершить образование.
Федор убеждал себя, что ничего страшного не произойдет, если ему, «неблагонадежному», откажут в заграничном паспорте. В конце концов за рубеж можно пробраться и без паспорта, он знаком с людьми, которые готовы помочь в этом. Но когда подходил к дверям канцелярии управления екатеринославского губернаторства, почувствовал, что сердце изменило свой ритм.
Царские власти в эти «смутные годы» непрерывного роста революционной активности масс часто избавлялись от «смутьянов», выпроваживая их за пределы империи.
Предложить зарубежный вояж всем, кто был «нежелателен», администрация не могла, но она не отказывала в паспортах тем, кто их просил и у кого были двадцать пять рублей, чтобы оплатить документы.
Федор выскочил из канцелярии, зажав в потной ладони паспорт за № 1700, а в голове билась одна мысль: «Удача, удача!» Пока он шел к дому, ему казалось, что сейчас его окликнут, вернут, скажут, что произошла ошибка. Хотелось тотчас кинуться на вокзал, забраться в поезд. Только к вечеру все треволнения этого дня улеглись, наступила пора раздумий, пора подготовки к отъезду.
Впрочем, собирать ему приходилось не чемоданы, а мысли. Что же касается чемоданов, то у него был всегда один-единственный, не слишком большой и совсем не тяжелый. Бывший студент, бывший арестант не мог похвастать обилием туалетов, а везти за границу книги не имело смысла.
Зато мысли, тревожные и радостные, грустные и вселяющие надежды, не давали покоя все эти предотъездные дни.
В России пахнет грозой. Россия бурлит. А он, член социал-демократической рабочей партии, похоже, убегает из России. Правда, товарищи уверяют, что за границей он подучится, встретится с руководителями РСДРП и вернется обратно более подготовленным к профессиональной революционной работе. Может быть, они и правы. Но он ощущает сейчас в себе огромный прилив сил, какой-то восторженный азарт. Его так и подмывает на свершение поступков отчаянных, дерзостных. Не растеряет ли он этот пыл там, в благополучном Париже? Но так хочется получить высшее образование, пути к которому в России заказаны.
И жалко покидать товарищей, родных, Россию, неповторимую и бесконечно дорогую.
Размышления, сомнения, колебания закончились, когда Федор обнаружил, что истекает срок переезда через границу, указанный в паспорте.
…И вот он уже едет по Австрии. Странные здесь вагоны: спальных, хотя бы второго класса, нет. Некогда спать, если ты не отправляешься в Италию или Францию. Но туда едут в международных. По Австрии разъезжают в сидячих вагонах, каждое купе имеет свой выход на перрон.
Здесь не принято, как на Руси, едва забрался в поезд, разложить дорожную снедь, обязательную курицу, крутые яйца, помидорчики, масло в глиняном горшочке, любезно пригласить соседа, который столь же охотно развернет свои припасы, — знакомство завязано, и потечет неторопливая беседа, бесконечные стаканы чаю будут сменять друг друга.
В австрийских поездах или читают, или неотрывно смотрят в окно.
Федор предпочел окно. Пока отъезжали от границы, казалось, что едут они все по той же малороссийской земле, и те же деревеньки под соломенными грибами, только больше стало буков, теснящих привычные пирамидальные тополя. Галиция и есть Галиция, исконная славянская земля, томящаяся под игом австрийской династии Габсбургов.
К Вене подъехали вечером. Федора поразило обилие светящейся рекламы. После калильных фонарей Москвы, полутемного Екатеринослава залитые электрическим светом улицы выглядели нарядно, празднично. Несмотря на поздний час, повсюду толпился народ, были слышны знакомые звуки штраусовских вальсов.
Несколько дней Федор посвятил осмотру Вены. Что бы он ни думал о Габсбургах, надо признать, Вена — красавица. Можно часами стоять на гранитных набережных Дуная. Он быстротекущий, желтовато-мутный и отнюдь не голубой. Можно часами лежать на шелковистой траве Венского леса и смотреть в глубины бездонного неба — здесь так хорошо думается. И где бы он ни был: в соборе святого Стефана или в домах, где жили и творили Бетховен, Моцарт, Брамс, Штраус, — ему повсюду чудилась музыка. А к музыке Федор был неравнодушен, только вот мало ему довелось слушать настоящей, симфонической.