Помолчал, сказал твердо:
— Были.
— Много?
— Я не помню. Если бы мы их не сдержали, им было бы хуже — всем! Меня потом вызывали, как, мол, не могли без крови, начальник на меня свалил. Перевели. Потом демобилизовали. Но никто с меня погон не срывал, наград не лишал, и проводили на пенсию с почетом. Квартиру дали, вот видишь. Допустил грубые ошибки в сложной ситуации, но никто мне не говорил, что я враг или изменник, или еще там кто. Я честный человек, и мне нечего скрывать. Вот так, Алеша!
Сын молчал, опустив глаза, думая о своем.
Отец глянул на часы, спросил несколько раздраженно, реакция сына начинала злить.
— Что скажешь?
— Чего говорить? — сын не поднимал глаз. — Грустно все это.
— Что?! — голос сразу сел. — Что значит "грустно", что за дурацкое слово? Я тебя не про стихи спрашиваю! Это — жизнь.
— Я тоже не про стихи.
Упрям он был, набычился, и что у него происходило в его голове, черт его поймет! Отец чувствовал себя специально непонятым, и досада на себя, на свой откровенный разговор, и злость на сына овладели им.
— Как же в безоружных стрелять? — спросил сын, и опять он не смотрел в глаза.
— Эти безоружные, мало мы их... — начал отец. — Я тебе сказал уже: есть устав, инструкция, приказ!
— А чего ты тогда испугался?
— Кто испугался?
— Вчера как ты испугался. — Сын поднял на него глаза. — Молчал всю дорогу, слова не мог сказать, мама за тебя говорила.
— Мне бояться нечего, — голос у отца сорвался. — Пусть другие боятся. У меня совесть чиста, я всем могу сказать!
— А как же девятого января, тоже по приказу?
— Ты не говори глупости, не сравнивай! Болтовня! Нашел, что сравнить! Мы порядок защищали, а это — капиталисты, помещики...
— Так стреляли не помещики.
— Что?.. Верно, рабочие и крестьяне, одетые в солдатские шинели. Так они же были несознательные... Или ты что хочешь сказать?
Сын молчал, опустив голову.
— Ты что хочешь сказать? Что твой отец подлец, что ли? Или... убийца какой?
Сын молчал.
— Ты не молчи, чего ты глаза прячешь? Ты не бойся, что ж ты!
Сын медленно поднял свое лицо. Глянул в глаза. Усмехнулся.
Отец не сам ударил, рука ударила — прямо по ухмылке. Сильно ударила.
Он рванулся вперед, но у самых дверей в коридоре, сын догнал его, развернул за плечи и крикнул в лицо:
— Почему?! Почему?! Боишься, значит?
Первым его желанием было вытереть кровь с лица Алешки, но от слов сына зарычал, заскрипел:
— Щенок! — Убил бы. И справедливо.
И тут кинулась мать, упала между ними:
— Коля!
Он хлопнул дверью и побежал по лестнице.
...Он шагал среди прохожих.
Ехал в метро, кругом стояли плечом к плечу, и он среди них, и все оттирал свою щеку и губы, будто хотел сбросить что-то.
Была проходная.
Заводской двор. Портреты вождей, Ленин на пьедестале.
Он вошел в лифт. С кем-то поздоровался, кому-то улыбнулся. Вокруг разговаривали, но он не слышал, он трогал свою щеку, будто не он сам, а его ударили.
Цех работал. Все было ладно и гармонично. Все шло планово.
И мастер Кузнецов, который поглаживал свою щеку.
И снова — цех, производство.
Он сидел в курилке, и все смотрели на него, как он курит и как рассказывает, и никто не курил.
— Весной все они с ума сходят: на волю хочется. А нам пригнали этап, и одна молодежь. Быть беде, значит. Молодые — психи, ничего не понимают, через неделю трое убежали. Одного на следующий день взяли, другой тоже нарвался, а третий, гад, исчез и нет его. Из Воронежа парень был. Неделю нет, в бараках поют, радуются, сволочи, значит. А еще через пару дней привезли его подстреленного. Морозно было, и он у нас два дня лежал для обозрения, чтоб все видели, когда на вахту и с вахты идут, и знали свое место, и помнили, что из лагеря никто не убежит, каждый должен свое получить по закону, трудом, прилежанием искупить свою вину перед обществом, народом.
И снова — цех, работа.
Опять в курилке сидел Кузнецов и опять поражал всех своими рассказами.
— ...И плакат несут "Мы — невиновные!". Это они: старосты, "роа", бендеры проклятые. Мы же знаем, что это за сор собрался со всей страны, как они радовались, сволочи, когда Сталин умер! Письма-то еще никакого не было, а они уже радовались, когда вся страна в трауре и горе! Мы же знаем, что завтра они выйдут опять в леса, опять убивать, воровать, детям в яслях яд подсыпать, урожаи травить, слухи распускать, мы знаем эту породу, волчью. У меня рука не дрогнет на таких, меня на горло не возьмешь, я пять лет на фронте... и всыпали им, чтоб уважали и знали свое собачье место...