Мы всё еще были послушными сыновьями наших родителей, считали, что старшие знают, куда нас ведут. А потом действительно началась война. Хотя всё это назревало достаточно долго, все были изумлены. И стало трудно сохранять концентрацию для учебы. Более того, конец лета мы с Маркатовичем провели в военной форме, из-за чего немного опоздали к началу третьего семестра, но благодаря чему приобрели репутацию еще более крутых, стали, так сказать, героями. Мы перешли на второй курс на оснований свидетельства об участии в боевых действиях, ведь преподаватели смотрели на таких студентов сквозь пальцы.
В те времена я видел, как рушится мир, как не остается ничего, что продолжало бы прочно стоять на своём месте, как бледнеют авторитеты, как все расступаются перед нами. Мы поняли, что принадлежим к поколению, которое обладает моральным преимуществом, так как защищает всех этих стариков, привыкших к стандартам социализма. Они были растеряны, они хлопали нас по плечу, как будто бы за что-то благодарили. Мы не скрываясь презирали социализм, и в этом они с нами соглашались. Мы презирали весь их жизненный опыт, и в этом они с нами тоже соглашались. Мы, по сути дела, презирали их жизни, они соглашались с нами и в этом. Чтобы еще сильнее подчеркнуть, что будущее принадлежит нам, мы презирали и всё то, что еще вчера было их ценностями. В этом они тоже с нами соглашались.
Маркатович теперь приходил на занятия в маскировочной куртке, я свою надевал тогда, когда мне нужно было получить какую-нибудь подпись. Наша самоуверенность выросла, мы презирали всех и каждого на факультете, невероятно заносились и в основном проводили время в буфете, напиваясь там, как взрослые и разочарованные мужчины, которых в самом начале жизни охватила тоска… Война продолжалась, а мы в том 1991/92 учебном году как бы еще изучали экономику, правда внизу, в подвале, попивая пиво прямо из бутылки и пугая окружающих нас на факультете людей своим субкультуральным бунтом, которому война обеспечила неожиданное алиби. Нас развлекало то, что нам никто не перечит, хотя мы были обычными придурками… Я как-то раз при нём именно так определил нашу ситуацию, и он засмеялся… Напившись в буфете, он подходил к кому попало и спрашивал: «Почему меня никто не одернет, ведь я обычный придурок?» На нём была та самая военная форма, и, задавая этот вопрос, он болезненно улыбался.
Мы даже перед девчонками практиковали грубый юмор, чтобы посмотреть, испугаются ли. В этом было что-то забавное. Но всё это толкало к изоляции. Мы больше вообще не ходили на занятия: нам казалось, что мы теряем часть своей напускной независимости, если сидим там, как хорошие сыночки своих родителей, и слушаем устаревшие лекции, пока политики и нажившиеся на войне типы приватизируют государственные фирмы, бедняки режут друг друга, а в Боснии один за другим вырастают концлагеря и оттуда доходят вести о массовых изнасилованиях.
Если присмотреться, то станет ясно, что мы в том буфете хотели спрятаться от мира.
Хотя мы никогда не признались бы в этом даже друг другу, мы были по колено в дерьме, как и многие другие, мы были потрясены, мы уже и сами были с гнильцой, но мы ходили в масках крутых парней, не зная, как по-другому защититься. Мы приходили в этот буфет еще некоторое время, просто по привычке, тем более что никаких концертов, ради которых мы приехали в столицу, не было, а кофейни и бары в городе были полны типов вроде нас, плюс еще какие-нибудь настоящие психи.
Когда снова запахло летом, война перешла в фазу малой интенсивности, начались экзамены, народ сидел на террасах поблизости от факультета, а мы по-прежнему всё ещё пили внизу, в буфете, в изоляции, как добровольцы-заключенные. Уставившись в свои зачётки, мы обнаружили, что понятия не имеем, чем занимаются на этом факультете. И были несколько обескуражены. Тем не менее мы думали, что, когда сроки начнут поджимать, мы как-то подготовимся к экзаменам.
Но признавать поражение мы не собирались. Мы просто-напросто решили, что этот говённый факультет не для нас. Мы выходцы из другого мира. Мы грёбаные люди искусства! Здесь нас никто не понимает. Здесь все заранее считают какие-то деньги, что мы вообще делаем среди этих обывателей?! Мы говорим на разных языках! То, насколько отличаются друг от друга хорватский и сербский — а вопросы об этом тогда возникали ежедневно, — нельзя и сравнить с нашей ситуацией! Мы их здесь развлекаем уже два года, тратим на них свой талант, а они — хоть бы хны.
— Здесь нам нечего делать! — сказал Маркатович.
— Нечего делать! — повторил я, словно это была какая-то клятва.