— Ты хотел ему помочь, — сказала Саня. И потом почти по-матерински добавила: — Ты, ты слишком сентиментален… А эти твои родственники, они тобой пользуются.
Мне никак не хотелось снова говорить об этом.
— Давай сейчас не будем об этом.
— У меня было какое-то предчувствие… — сказала она так, как будто сама оказалась в ловушке. — Но ты был от него в таком восторге.
— Я был в восторге?
— Ты что, не помнишь? Твой родственник, знает арабский. Ты сказал, что мне нужно с ним обязательно познакомиться…
— Ничего такого не помню, — ответил я.
У меня не было намерения говорить об этом. Теперь еще окажется, что на мою память нельзя положиться…
— Ладно, не сердись, — сказала она. — Ты как-то слишком наивен, не умеешь правильно оценивать людей…
Еще чего, хотел я сказать ей, я сразу вижу, кто из какого фильма. Но тут же понял, что момент неудачный. И остался как на распутье.
Она ждала, что я что-нибудь скажу.
Ждал и я…
Потом махнул рукой.
Тут Саня начала ласковым тоном: — Я только хотела тебе сказать насчёт твоих родственников. Ты позволяешь им всё что угодно… А сам ты им совершенно не интересен. И они постоянно тащат тебя куда-то назад…
— Ладно, Саня, твоих тоже авангардом не назовешь.
Мы это долго откладывали, жили, так сказать, в воображаемом мире. Только на третье лето отправились в торжественное турне по родственникам… На несколько дней к её, на несколько дней к моим.
Выглядело это как своеобразная театральная творческая мастерская. Мы следили друг за другом, чтобы наше выступление было согласованным, волновались, как бы партнер не допустил какой-то ляп, за столом вели себя в высшей степени респектабельно и старались ввернуть что-нибудь на местном говоре. Я знал текст не так чтоб очень… Но поддерживал разговор о дороговизне, болезнях и автомобильных авариях, больше по воспоминаниям, возможно, немного неестественно, как актер-любитель.
О нашем житье в Загребе нас расспрашивали сочувственно-обеспокоенным тоном, подозревая, что мы ведем неправильный образ жизни, а мы пытались свести разговор к фактам, как-то выкручивались, так как не могли открыто признать, что наша цель — жить совершенно не так, как они…
Интересно, что ничего из той нашей жизни нельзя было пересказать так, как оно было на самом деле… как ни крути, сообщить было почти нечего… Та наша жизнь как бы почти не существовала, она будто осталась на каком-то нелегальном языке, там же, где осталось и моё истинное существо, пока это иное действующее лицо сидит за столом, перебирает легальные факты, мелет чушь насчет того, как ведет себя его автомобиль, и представляется её родителям моим именем… И блуждает глазами по их квартире… А у них, у Саниных, было вообще непонятно, куда смотреть, пустого пространства там не было вовсе. Её мать болела страхом пустого пространства: каждый уголок квартиры был чем-то заполнен, невозможно было повернуться от небольших «практичных столиков»…
Потом, уже на другое утро, Саня предложила матери сломать стену между кухней и гостиной, в результате чего можно было бы расширить пространство, а я эти слова неосмотрительно поддержал. И когда после этого её мать бросила на меня быстрый взгляд, я понял — она привыкла, что у дочери возникают смешные идеи, но разочарована, что та нашла себе точно такого же приятеля. И тут же со средиземноморским темпераментом эту идею разгромила. Обращаясь при этом исключительно к Сане — было очевидно, что такая интимная тема, как снос стены, со мной обсуждаться не может… Саня, видимо, хотела в моих глазах выглядеть вполне взрослой особой и потому продолжала дискутировать с матерью до последнего дня, и насчет стены, и насчет всего остального. Однако назвать это ссорой было нельзя, скорее это было взаимным неуважением, которое, как мне казалось, определенным образом их радовало, как особое проявление близости… Я решил, что этим своим пикированием они на самом деле показывают мне, насколько они чувствуют себя у себя дома.
Разговаривать так с её матерью я не мог — я её уважал — поэтому умолк. Так же как и моя будущая теща, которая вытряхивала все свои критические премудрости, глядя на Саню, а не на меня, из-за того, что меня уважала.
Стоило мне заткнуться насчет стены, как мне стало трудно говорить и обо всём другом тоже… Я размышлял, молча, про себя… Наш народ такой: всегда охотнее построит какую-нибудь стену, чем её сломает. Им всегда больше нравилось иметь не одну комнату, а две. Просто обожали считать комнаты. Да где же был мой разум?!