Он помедлил. Я знал: если что-нибудь интересное – не назовется. Расскажет про «другого». Так случилось и сейчас…
– У одного сыщика случай был. Сыщик не дурак, соображал малость. Время – разгар нэпа. Ушел бандит. С сильной политической окраской. Из-под носа ушел: в последний вагон поезда на ходу вскочил. А граница тогда возле самого Сестрорецка проходила. Бандит туда и кинулся. Мой сыщик, естественно, за голову схватился: уйдет, подлюга, к финнам. Сильный был бандит, артистически работал, а главное, нахальный. С восемнадцатого года уходил, гранатами в Москве отбился. Короче, сыщик другим поездом в Сестрорецк. Напал там на след и опять потерял. А жарища, а духотища, день – воскресный, народищу в Сестрорецке – курорте – полно. Видит мой сыщик – плохо дело: сейчас свалится от усталости; решил искупаться. А этот самый бандит за сыщиком следом ходил. И когда тот в воду кинулся, унес и одежду его и наган. Остался сыщик голый и босый, да к тому же безоружный.
– Ушел бандит?
– Нет. Его безоружный сыщик взял и повязал бесславно.
– Как же так?
– Умнее был, чем бандит. И на народ на советский положился. В двадцати метрах от границы вязали, возле Белоострова. Тридцать два человека нас было… их было… в плавках и в трусах. Так что голова многое значит, если ею думать…
– Иван Васильевич, много раз вы были в их тылу? – спросил я.
– После войны подсчитаем, – ответил он, – тогда бухгалтерия откроется.
– Трудно там?
– На переднем крае труднее.
Он вышел меня проводить. Штатский человек из тыла – военного моряка, скоро отбывающего на флот. И как мог я опять попасться на такой простой розыгрыш?
– Но кто вы сейчас?
– Как кто? Милиционер! Кто же еще?
Я заметил, что он вдруг погрустнел, будто вспомнил что-то печальное. И спросил у него об этом.
– Да так, – со вздохом ответил он, – опять в голову взбрело…
И рассказал мне о том самом «классном воре», «одиноком волке», о котором когда-то рассказывал мне Красношеев.
– Жаров? – спросил я.
– Да не Жаров, – ответил Бодунов. – Впрочем, сейчас все равно. Прочитайте.
Это было письмо с фронта, обычный треугольничек тех лет. Почерком сильным и крутым «одинокий волк» писал, что был дважды ранен, что вновь воюет, что получил новую машину, что теперь стал командиром, «большим начальником», имеет звание майора. И дальше шли фразы, читать которые даже в те военные годы было нелегко.
«Жаров» писал, что никакой кровью и никакими ранениями ему не рассчитаться «с моей Советской властью за то, что она в Вашем лице, Иван Васильевич, сделала для меня. Так что если и придется погибнуть, то это будет первый взнос в счет расчетов, которые не состоялись без моей вины».
Дальше было написано, что авось в случае чего Иван Васильевич позаботится о Люсе и о девочках.
– Погиб! – хмуро сказал Бодунов, когда я вернул ему письмо. – Сгорел в танке. Посмертно награжден орденом Ленина. Был уже инженером, золотая голова…
Иван Васильевич вышел меня проводить. И долгов время я ничего не знал о нем, кроме того, что он, кажется, жив.
8. Как меня повели в тюрьму
Тут придется опять возвратиться обратно в тридцатые годы.
Пока Иван Васильевич, отбоярившись от доклада к восьмому марта, ловил очередных бандитов в тундре, мой друг Эрих Берг наломал дров в седьмой бригаде. На Васильевском острове случилась большая драка. В драке действовали и кастетами, и ножами, и даже стреляли. Разобравшись, Эрих всех чохом посадил в тюрьму. Будучи человеком трезвым и твердых нравственных правил, страстно ненавидя всякое хулиганство, он не побоялся немножечко и перегнуть. Посидят – отрезвеют, подумают, как жить дальше.
Бодунов привез своих бандитов, поспал, побрился-помылся и со свойственной ему молниеносной быстротой выяснил, что Берг в запальчивости посадил в тюрьму трех человек, которые случайно вышли из подъезда в то мгновение, когда лавина драки накатилась на парадное. Эти трое были молодые ученые, изрядно под хмельком возвращавшиеся со дня рождения своего друга. Разумеется, Бодунов перед ними элегантнейше извинился, позвонил начальству на работу – сообщил, что произошла безобразная ошибка и виновные будут строго наказаны, самих пострадавших отправил на своей машине по домам, позвонил женам пострадавших, известил свое начальство…
Эрих стоял ни жив ни мертв. При всем при том он присутствовал при всех извинениях. Стоял неподвижно – серый и униженный, не испуганный, нет, потрясенный собственным злодеянием и кротким бешенством Бодунова. От брезгливой ненависти ко всему происшедшему у Ивана Васильевича даже голос изменился: он заговорил фальцетом.
При беседе с Бергом я не присутствовал. А на мой вопрос, чем все кончилось, Эрих только махнул рукой.
Спросил я и у Бодунова.
– Наказан ваш Берг! – отрезал он.
И тут попутала меня нелегкая вступиться. Я сказал, что в каждой работе есть процент неизбежного брака и ошибок. Я сказал, что молодые ученые просидели в камере совсем немного. И добавил, что перед ними извинились, позвонили им на работу, отправили по домам в машине.
Бодунов, стоя ко мне спиной, рылся в сейфе.
По «выражению» спины я чувствовал, что Бодунов злится.
Но остановить себя я не мог. Я уже успел крепко привязаться душой к седьмой бригаде, и мне искренне представлялось, что по отношению к Бергу совершена несправедливость. А все мы в эту пору нашей жизни непременно борцы с несправедливостью!
– Послушайте, а за вами когда-нибудь захлопывалась дверь тюремной камеры? – резко спросил Иван Васильевич.
– Нет! – бодро сказал я.
– А если бы захлопнулась?
– И потом передо мной извинились?
– Когда захлопывается, человек не знает, извинятся или нет. Короче, оставим этот разговор! Пока что начальник здесь я.
Пожав плечами, я ушел. Но на следующий день не сдержался и доложил Бодунову унылым голосом, что на Берга-де невозможно смотреть, что он заболеет, что с ценными работниками так безжалостно обращаться нельзя и т. д. и т. п. Бодунов только быстро на меня взглянул и опять ничего не ответил.
Будучи человеком от природы довольно настырным, еще через день я завел ту же музыку о несчастном, погибающем, погибшем даже Эрихе. Берг, кстати, совсем не погибал. Он только дулся, «временно отстраненный от оперативной работы». Дулся и подшивал бумаги. Но мне казалось, что такие кончают самоубийством.
Прошел месяц. Эрих вновь ловил жуликов, прощенный Бодуновым. Жизнь шла своим чередом. Я в совершенстве овладел блатным жаргоном и как-то, решив поразить Бодунова фундаментальностью своих знаний, сказал ему примерно такую фразу:
– Вчера, я слышал, одному выключили зажигание, думали – он дубарь, а он похрял. Наверное, теперь останется на всю жизнь крахом. Конечно, кто сделал, свалился, до хавиры бандит не доконал. Не знаете, когда крестить будут?
– Простите, не понял, – с ледяной вежливостью ответил Бодунов.
– Чиркухаете! – сказал я.
– У нас жаргон запрещен, – произнес Бодунов. – И, когда жулики с нами начинают фамильярничать, они переходят на жаргон. Здесь – Россия.
Мне стало стыдно. Но я не сдался.
– Все строгости! – сказал я. – И неправильные. Так же, как с Бергом…
На этот раз мне не сошло.
К первому мая все в седьмой бригаде получили подарки. Какой-то вздор, но подарки – не дорог подарок, а дорога любовь – мыло, одеколон, бритва, конверты с бумагой. Получили все, кроме Берга.
И тут я затеял всю свою музыку сначала, но уже в присутствии Эриха и многих других «орлов-сыщиков». Я защищал право на ошибку.
– А если врач вам по ошибке оттяпает ногу? – спросил сердитый Рянгин.
– Или расстреляют по ошибке? – осведомился Чирков. И добавил строго: – У нас ошибаться – преступление.
Мне казалось, что все против Берга. Каково же было мне услышать, что сам Берг согласен с тем, что совершил преступление?