И он заскрипел пером, вычеркивая первый абзац, над которым так долго мучился Серегин.
Очерк сдан и сокращен только на тридцать строк с условием, что Серегин сам будет дежурить и сокращать остальное в полосе. Дежурить надо ночью, а пока Серегин бродил по редакции, испытывая облегчение от того, что работа сдана, и вместе с тем странное ощущение опустошенности: почти неделю жил очерком, вынашивал его, писал, а теперь это детище отдано, новая тема еще не зажгла автора, и в голове пустота, как в квартире, которую старые жильцы уже оставили, а новые еще не заняли.
В старом доме не замечалось никаких признаков жизни, и, неизвестно почему, Серегин загрустил. Под вечер он понес свою безотчетную грусть в лес. Пробираясь между дубками и кустами кизила, он вышел на свою полянку. Девушка из старого дома сидела на обомшелом камне, подперев кулачками подбородок. Увидев ее, Серегин очень удивился: как мог он грустить? Он шагнул вперед.
— Простите, — смиренно сказал Серегин, — я не помешал вам?
— Нет.
Серегин сел на траву, снял пилотку.
Внизу лежала узорная равнина. Капризная горная речушка вышила на ней замысловатый рисунок. Сочно зеленели прибрежные ивы. С восточных склонов гор уже протянулись длинные мягкие тени. Вечерний воздух был хрустально чист, и в нем обманчиво близко, распластав острые крылья, медленно плыла серебристо-розовая птица.
— Хорошо! — от души вырвалось у Серегина. — Вы любите горы?
Девушка покачала головой.
— Не очень. Тесно здесь. Я степь люблю, — и, немного помолчав, добавила, — и море.
— До войны вы жили у моря?
— Нет, в степи, — ответила она.
Может быть, она любила море потому, что оно напоминало ей степь? За цветастым ковром долины, в рамс двух гор, высящихся на берегу, виднелся кусок темно-голубой глади. Она резко отделялась от блеклого неба линией горизонта, неправдоподобно прямой среди хаоса гор и лесов.
— Так, может, вы землячка? С Дона?
Девушка кивнула.
У Серегина вертелись на языке десятки вопросов, вполне естественных в любом другом случае. Можно было бы спросить, например, где же именно девушка жила, чем занималась. Но эти обычные вопросы, которыми на фронте обменивались миллионы людей, казались ему неуместными здесь.
— Хороша донская степь, особенно по утрам, — сказал Серегин. — В брызгах росы, будто умытая… Воздух, как родниковая вода, — чистый и свежий… Птицы поют…
— Вы поэт? — спросила девушка и взглянула на Серегина с легкой усмешкой.
— Нет, прозаик, — смущенно ответил тот, вспомнив о своих заметках, подписанных «Наш корр.».
Серегин стал рассказывать о том, как в детстве ему довелось пожить лето на Дону, в старой станице, утопающей в садах. В станице был рыбацкий колхоз. Серегин плавал на другой берег смотреть, как тянут невод, и угощаться из колхозного котла наваристой ухой, пахнущей дымком и степными травами. Девушка слушала внимательно и, лишь когда Серегин замолчал, глухо сказала:
— А теперь там немцы.
— Ну, ненадолго! — убежденно ответил Серегин.
Она кивнула головой и поднялась:
— Надо итти.
Солнце уже совсем завалилось за горы. В долине струился, поднимаясь все выше и выше, сиреневый сумрак.
— Можно еще встретиться с вами? — пробормотал Серегин, вставая.
— Можно, — просто сказала девушка. — Перед вечером я люблю сидеть на этой полянке.
А он-то думал, что сделал открытие!
— Как вас звать? — спросил Серегин.
— А зачем?
— Да неудобно как-то разговаривать, не зная имени.
— Галина. Называйте меня Галиной.
— А я — Михаил.
— До свиданья, Михаил, — сказала она и легко побежала по тропинке.
Серегин остался на поляне и только через несколько минут заметил, что продолжает беспричинно улыбаться.
Спать не хотелось, на дежурство итти было рано. Побродив вокруг редакции, Серегин, сел на паперть бывшего храма. Каменная стена, нагретая за день, излучала уютное тепло. Он мог бы задремать, положив голову на ладони и слушая шорохи ночи, но вот послышались чьи-то тяжелые шаги. Неподалеку от Серегина они затихли.
— Ну, говорите, товарищ Колесников, какое у вас дело?
Это спрашивает Горбачев — начальник партийного отдела и секретарь парторганизации редакции. По добродушным интонациям его голоса Серегин легко представляет, какое у него сейчас лицо: легкая улыбка и внимательно прищуренные глаза.
— Дело у меня, товарищ старший политрук, серьезное.
Колесников в штатах издательства значится переплетчиком, вообще же он, что называется, «на все руки мастер»: он и сапожничает, и портняжничает, и может подстричь «под бокс». Серегин никогда не видел его праздным. Чаще всего он занят подготовкой бумаги для газеты: разматывает рулон и режет его бесконечную ленту на стандартные листы. При этом он бывает осыпан бумажными стружками, кудрявыми, как тополевый цвет. Колесников худощав, белобрыс, подвижен, голос у него юношески звонкий. А сейчас этот голос звучит как-то странно: сдавленно, прерывисто. Должно быть, Колесников сильно взволнован. После долгой паузы он говорит: