И это правда. У пани Лойзки своих детей нет, и она об этом не жалеет: мы все для нее просто чертенята паршивые. Я ее люблю, я-то знаю, что ее громы и молнии не страшны — громыхнут и исчезнут. И выглядит она совсем иначе, чем наши мамы: волосы у нее черные как смоль, глаза тоже яркие, черные, а кожа смуглая. Пани Лойзка тощая и плоская и похожа, пожалуй, больше на мужика, чем на женщину, и ведет себя соответственно своей внешности.
Как относится она к мужу, я так и не смогла понять, по-моему, еще хуже, чем мама ко мне. Приказы сыплются без конца: «ешь… не ешь… вымой руки… заправь рубаху… поправь галстук… что ты вытворяешь с носовым платком… высморкай нос… не горбись… чего опять раскашлялся» — и так с утра до вечера.
Пан Тврды не обращал на ее слова ровным счетом никакого внимания, знай себе посмеивался в усы, ничто не могло оторвать этого человека от предмета его страсти. Аквариумы, где неспешно колыхались водоросли, заполняли всю его жизнь.
Их квартира тоже прилепилась к каменному обрыву, окна кухни выходили во двор, а в комнате все четыре стены были глухие. Вечную тьму разжижал зеленоватый полумрак, влажный и холодный; обогревали они одних только рыбок.
Пан Тврды воевал на стороне австрийцев, мой папа — на стороне русских, соседу пуля дум-дум разорвала руку, папе — ногу. Папа хромал, но ранение его не беспокоило, соседа лечили чешские врачи, но из раны долго еще выходили осколки костей, он частенько сиживал перед домом, покачивая больную руку, словно младенца.
Когда нам позже в школе рассказывали о братоубийственной войне, о том, что солдаты сражались друг против друга, я пыталась представить себе, как папа и пан Тврды стреляют друг в друга, и все это казалось мне чепухой.
Им, вероятно, тоже. Они отлично ладили и про войну никогда не говорили. Пан Тврды был хороший столяр, но, как только его начинала мучить рука, оставался без работы. Найти новую было не так-то просто. Пани Лойзка никогда не позволяла себе упрекнуть в этом мужа. С утра до поздней ночи она шила рубахи. Денег едва хватало на еду. Когда от холода в нетопленой комнате у нее сводило пальцы и нельзя было больше орудовать иглой, пани Лойзка являлась к нам погреться.
— У нас там как в мертвецкой, — говорила она извиняющимся тоном и раскладывала свое шитье.
Я любила ее посещения, она говорила, не закрывая рта, а я вся превращалась в одно огромное ухо. А муж ее в это время сидел, укутавшись в одеяло, и смотрел; он мог целые дни, целые недели, целые месяцы смотреть, как водяной паук нанизывает на мохнатые лапки серебряные шарики воздуха и запускает их под свой водолазный колокол.
Сосед и не подозревал, до чего я на него похожа, ведь я тоже, к великому маминому неудовольствию, могла целыми часами разглядывать стебелек травы, мушиную лапку, муравьиную тропку.
— На что ты там опять уставилась? — сердилась мама и напрягала зрение.
Но где же ей было приметить блеск слюды в песке, этого ей не понять. А наш сосед понял бы меня, но мы никогда с ним не беседовали. Я была, видимо, слишком велика для его наблюдений, и он меня не замечал, а ведь я совершила против него великий грех. Однажды он вынес в коридор своих самых драгоценных и в то время редчайших рыбок — скалярий.
— Приглядывай за Павликом, как бы этот чертенок часом не постучал по стеклу, — заклинала меня пани Лойзка. — Мой Тврды с ума спятит, если какая-нибудь из его бестий окочурится.
Я долго смотрела, как рыбки величественно двигаются среди царственных растений, шевеля своими вуалями и тараща блестящие глаза.
…Я стою, словно приросла к полу, рыбки плавают то друг над дружкой, то рядком, они словно танцуют, и вдруг одна направляется прямо ко мне, открывает рот, смотрит вызывающе, и я слышу, как она шепчет на своем безмолвном рыбьем языке: постучишь — не постучишь? Осмелишься — не осмелишься?
Я постучала совсем-совсем легонько. Едва я дотронулась до стекла, рыбки испуганно взметнулись, заколыхались вуали, а я все стучу и стучу, сама не зная почему и зачем. Они и впрямь погибли, эти великолепные рыбки, их вуали свернулись, сморщились, краски пожухли, помутнел перламутр их глаз.
Никто не обвиняет меня, никто не застал меня на месте преступления, но сосед совсем почернел от горя, а пани Лойзка все шьет и шьет: ей нужно наготовить целую гору рубах и купить одну-единственную рыбку, чтобы своими красками она погасила его горе.
Мой братишка подрос и начал бегать; он не дает соседке покоя: то схватит наперсток, то булавку, то скроенный воротник, но охотнее всего он хватает свисающий край рубахи и стаскивает всю груду на пол.
Пани Лойзка кричит, ругается, грозится, что лучше уж будет мерзнуть дома. Она отогревает онемевшие пальцы над горелками, которые окружают аквариум, но через час-другой раскаивается и возвращается к нам. Она шьет и болтает, болтает, я заслушиваюсь, и братишка, ловко обманув меня, тихонько, словно на кошачьих лапках, подползает поближе, дергает скатерть, и пани Лойзка, меча громы и молнии, уходит.