Не знаю, что такое свекруха, но понимаю, это нечто жуткое, страшнее собаки из молочной, страшнее, чем крыса, и даже страшнее деда с мешком! И я ужасно рада, что ворону не поймали и меня оставили, за это я должна быть благодарна папе: папа хотел дочку, до того хотел дочку, что даже дал ей свои глаза.
Теперь у меня папины глаза и я папина дочка. А у мамы никого нет, да к тому же она больна и никак не дождется аиста и все время прихварывает.
— Опять меня наизнанку выворачивает, — жалуется она по сто раз на дню и выбегает из комнаты.
Меня это ничуть не тревожит. По-моему, это скорее смешно. Достаточно маме войти в мясную лавку и увидать подвешенные на крюках мясные туши, как она тоже выскакивает на улицу и тут же наклоняется над канализационной решеткой. Папа Франтишека терпеливо выносит ей на улицу куски свиной грудинки, говяжью лопатку или ребрышко.
— Сколько, сударыня? Четверть фунта? Полфунта? С довеском? Без довеска?
Мама кивает или просто вертит головой, мясник заворачивает мясо в газету и засовывает в нашу сумку. И чудесные запахи бакалейной лавчонки мама тоже не переносит, все покупки делаю я, а мне нет еще трех лет, я прошу один пакет муки, один — манки, сала, один маринованный огурец.
Лавочница меня знает (здесь все друг друга знают) и умеет точно определить нужное количество, долги записывает на дверном косяке, деньги мне мама не доверяет.
Но сейчас идет густой и холодный снег, ветер кружит пушистые снежинки, и я кружусь вместе с ними, вместе с Франтишеком. И мы поем «снежок, снежочек, снежочочек», а Пепик презрительно наблюдает за нами.
— Немедленно домой! — кричит мама. — Противная девчонка, и как только она ухитряется выбираться на улицу?!
Это ужасно. Земля сразу становится тусклой и печальной, с неба падают почерневшие птичьи перышки, над нами роятся черные мухи, летает вороний пух.
Франтишек мчится домой, Пепик остается.
— Она башмак посеяла.
Пепик вызывающе щерится, а мама, не говоря ни слова, тащит меня к дверям. Босая нога зябнет.
— Все будет сказано отцу! И не воображай, что Дед Мороз тебе что-нибудь принесет!
Меня это не слишком огорчает. Мама усаживает меня перед печкой. В дверце проделаны три круглых отверстия, за ними прячется огонь. Он живой и ужасно красивый. Он появляется и снова исчезает, подмигивает и шепчет, что хочет ко мне, хочет выйти, но его заперли и не выпускают.
Я осторожно, боясь загреметь, открываю дверцу, язычки пламени весело пляшут, и мне кажется, будто я заглядываю в другой, запретный мир, совсем иной, чем наше крохотное, наглухо замкнутое пространство.
Удивительное дело, но в моих воспоминаниях оба мира строго разграничены: наш маленький дом мне видится черно-белым, лишь оттенки бывают то темнее, то светлее, большой же мир пылает фосфоресцирующими, яркими красками.
Язычки исчезли, рассыпался раскаленный уголек.
— Ты что это вытворяешь! — кричит мама. — Немедленно закрой!
Я послушно запираю огонь, мне жалко его, после него остался едкий запах, этот запах нравится мне почти так же, как острый запах лошадей. Я осторожненько лезу за сундучок, нахожу тонкую лучину, она свободно пролезает в дырочку до самого огня, огонек хватает ее, я тащу его из печки, он вспыхивает и угасает. Вьется дымок, как от папиной сигареты, дерево обугливается, я дотрагиваюсь до него и отдергиваю палец, даже не вскрикнув.
— Что я тебе сказала? Что сказала, а? Ты что, не слышишь? Эта дубина стоеросовая, наверное, оглохла! Уж лучше ступай на улицу!
Мама одевает меня. Натягивает на трико чулки, завязывает бантиком шнурки ботинок, а бантик еще узлом, сверху — папин свитер из «американской помощи», подпоясывает его шнуром (свитер мне до пят), на голову — платок, концы туго затягивает сзади на шее. Я задыхаюсь, рот закрыт платком, чтобы я не наглоталась холодного воздуха, но я все переделаю по-своему, как только мама перестанет меня видеть.
На этот раз я выхожу через дверь, и делаю это с превеликим удовольствием.
А я и не знала, что феи, оказывается, щедро одарили меня при рождении: мне интересно все и вся, я просто не умею скучать — это ли не великий дар? Я никогда не скучаю — ни наедине с собой, ни с детьми, ни между взрослыми. С хмурым лицом, но довольная в душе, я выхожу на холод. На стене еще держится белая россыпь, ветер подхватывает пригоршню снежной крупки, она взлетает и, покружившись, опускается на землю. Снежинки стали твердыми, словно кулачки, и бьют меня по лицу, приятно покалывая. Над каналом полощется пелена пара, мне хочется схватить ее, но она призрачно растекается между пальцами. Дерево тутовника, стремясь дотянуться до неба, вздымает вверх ветви. А небо опустилось над нами, печальное, серое, и сыплет снежную пыль, словно старенькое мамино сито.