Как-то друг Солженицына Борис Можаев попросил меня написать внутреннюю рецензию на вторую книгу его романа под названием «Мужики и бабы» для журнала «Наш современник». Зачем ему понадобился мой отзыв, который ни в коем случае не мог сдвинуть с места застрявший «по идеологическим причинам» в редакции этот роман, — мне было непонятно. Но я написал, и мы встретились в Литературном институте, где я работал. Барственно уселся он в кресло около стола (на кафедре творчества), испытующе взглянул на меня. А я почему-то вспомнил одно место из его романа (из первой книги, я тогда ее прочитал вместе с рукописью второй книги). Там во время сенокоса мужик идет с тазом, чтобы вымыть его, навстречу — другой мужик. Спрашивает: куда идешь? Мыть таз. Давай я его помою — берет и мочится в него. Что-то вроде этого. Я и напомнил об этой сцене важно сидевшему в кресле писателю.
— Борис Андреевич! Ну как же так можно! Таз… Такая оригинальная мойка… Что это — народность?!
— Ха-ха-ха! — захохотал Можаев, довольный моим переложением, видимо, очень дорогой для него «художественной картины».
В романе помимо мужиков (говорю это по памяти) выведен учитель из бывших офицеров царской армии, много рассуждающий об историческом пути России, выразитель «альтернативы» колхозному строю. Бывший с Можаевым в дружеских отношениях Солженицын видел в нем прототип своего героя — вожака крестьянских повстанцев против советской власти после гражданской войны. Не знаю, хватило ли бы характера, воли у «прототипа» для этой роли, но как писателю духовной крепости ему можно было только пожелать. Очень уж он был податлив на «прогрессивные влияния». «Новомировец». Годами терся со своим «Кузькиным» в Театре на Таганке, заискивая перед его «мэтром» Ю. Любимовым, поганившим русскую классику и обосновавшимся теперь в Израиле, с наездами в Москву. Я как-то был однажды в театре, «ставили» чеховские «Три сестры». На сцене шутники выделывали такие трюки, такое нечто «военизированное», с солдатской шагистикой, с выбеганием некоторых молодчиков со сцены прямо в зал, к публике — что ничего иного, кроме омерзения, к наглецам это «новаторство» по указке режиссера не могло вызвать.
Мой земляк (а мы с Борисом Можаевым — земляки, оба с Рязанщины) свою оппозиционность к режиму прекрасно совмещал с походами в ЦК партии, где продвигал свои вещи. Впрочем, он, видно, знал, к кому идти. Русофоб А. Черняев (долгие годы проработавший заместителем заведующего международным отделом ЦК КПСС) в своем дневнике пишет, как к нему приходил Можаев и рассказывал, к его удовольствию, потешные истории о ретроградах-секретарях Союза писателей вроде Георгия Маркова.
Когда я узнал, что Можаев выступил на «инаугурации» Ельцина, то почему-то вспомнилась та сцена на покосе с тазом (может быть, по ассоциации со сценой у трапа самолета в Америке). В унисон с новым строем воспел мой земляк какого-то фермера из моего родного Спас-Клепиковского района на Рязанщине, и в свой приезд туда я поинтересовался, как идут дела у агрария-знаменосца. «Всё развалил, сам живет в вагончике», — отвечали мне в администрации. Встречаю в Москве Можаева. «Как фермер?» — «Ха-ха! Отошел от великих дел. Поселился в собачей будке!»
Веселый нрав у Бориса Андреевича — «новомировца»! Но я отвлекся. Мы поговорили с Борисом Можаевым о его ненапечатанном романе, я передал ему свой отзыв, и мы вместе вышли из Литинститута. По дороге в метро «Пушкинская» я спросил его, имеет ли он какие сведения о Солженицыне и какова нынешняя позиция «вермонтского отшельника». Было это в начале девяностых годов, ходили слухи о скором возвращении Солженицына в Россию, еще не было его заявления в поддержку расстрела 4 октября 1993 года, и многие доверчивые русские люди связывали с его приездом надежды чуть ли не на какие-то перемены в стране.
— Какая позиция?! — как бы удивился моему вопросу Можаев. — Как и твоя — монархическая!
Удивился и я в свою очередь: и встречался-то с Можаевым за всю жизнь несколько раз, не было с ним никаких «монархических» разговоров, да никогда и не интересовался ими, и вдруг так пристегнуть меня к Солженицыну.
Звонит мне Игорь Ростиславович Шафаревич, просит дать ему почитать материалы, связанные с историей моей статьи «Освобождение». Примета перемен! Раньше автор знаменитой «Русофобии» цитировал померанцев, амальриков, агурских, яновых, прочих. Теперь дошла очередь до Лобанова. Но дело, конечно, не в моей злополучной статье, а в той народной трагедии, которой она коснулась, — голод 1933 года, описанный в романе М. Алексеева «Драчуны». Встретившись в метро, посидели мы с Игорем Ростиславовичем на лавочке, на виду роящихся в дверях вагонов пассажиров, без всякой знакомой ему по старым диссидентским временам конспирации, поговорили о том, о сем, я передал ему материалы, и мы расстались. Спустя некоторое время в журнале «Москва», 1999, № 11 (а до этого частично в газете «День литературы»), появилась его статья «Русские в эпоху коммунизма», где моя статья «Освобождение» поставлена рядом с «Архипелагом Гулагом» — по мнению автора, их объединяет «сходная точка зрения на нашу историю».