Школы не было. От нее остался лишь огромный кедр, стоявший во дворе, на который вся ребятня лазила на переменках. Ствол кедра обглодали тракторными гусеницами, чуть повыше — бортами автомашин, но он был еще жив и стоял, словно полированный солдатский костыль. В деревне никто не вышел навстречу процессии, не слышно было даже собачьего лая…
За шумом трактора говорить было невозможно, кричать у гроба неловко. Поэтому я глядел на осиротевшие под снегом окрестности и думал все о том же, о чем много раз думал, читал, говорил, что отстаивал в своих статьях. Я не мог понять, как случилось, что эта земля, вырастив их отцов и матерей, вырастила меня самого и миллионы моих ровесников, забивших сейчас собою человечьи норы квартир в безликих жилмассивах больших и малых городов, — как она, эта земля, осталась без присмотра, оскудела, обезлюдела и зовется уже не Россией, а просто Нечерноземьем? Кто просмотрел ее или кому надо было ее просмотреть?
Мы ехали сейчас по холодной земле отцов, которую ни обогреть, ни приласкать было уже некому. Ломило душу и вместо печальных пажитей хотелось видеть веселую свою деревушку Отраду, в которой я вырос, древний городишко Плес, в котором учился в средней школе. И совсем иные картины вставали в моей памяти. Полотна Левитана, написанные здесь, несут лишь слабое отражение сказочной красоты этого края. Можно было до бесконечности стоять на крутом берегу Волги, и каждая частица этой земли с ее небом, землей, лесами и полями могла вызывать огромный и неодолимый восторг. Как хорошо, что ты здесь родился. Какое счастье, что у тебя самая умная, самая милая мать. Какие высокие облака над головой, белые и легкие, и чем дольше лететь до них, тем все дальше и выше они будут. Мысли гнездились старомодно, едва не выбивали слезу. Да они и не могли быть иными под этим хмурым сейчас небом в холодном поле, кое-где проткнутым серыми перелесками.
До войны в Отраде жили только пять фамилий — Черкасовы, Потемкины, Качаловы, Пановы и Второвы. Я и сейчас диву даюсь: откуда в этой деревушке столько громких и благозвучных фамилий, каждую из которых найдешь в глубинах русской истории? От помещиков? Так эти места, как и весь почти русский Север, никогда не знали крепостного права. Мне хочется объяснить происхождение княжеских фамилий у безграмотных мужиков извечной жаждой русского человека украсить жизнь, если даже она и очень тяжелая.
Другого объяснения мне и не требуется, да его и не может быть.
С холма, на который вытащился сейчас трактор с гробом, видно было на двадцать верст кругом. На белой скатерти снега чернели деревушки и поселки, одни названия которых вызывали восторг у всех, кто еще не зачерствел душой, — Красное, Здемирово, Трубинка, Ново-Белый Камень и вот Светочева Гора. Поражало, что колхозы в этих благозвучных деревнях назывались непонятными «Прогрессами», носили имена всех партийных съездов, давно забытых, а сама Отрада входила в колхоз «Большевик».
Я помню своего отца, летом он работал от восхода и до захода солнца, спал в обед около избы под березой как мертвый.
Да и весь народ в деревне был работящим и крепким. В майский и октябрьский праздники вся Отрада — никто ее не звал и силой не гнал — выходила на свою крохотную демонстрацию. Единственный коммунист в деревне, никогда не пьющий и серьезный председатель Дмитрий Потемкин, нес красный флаг, а мой старший брат Михаил, будущий воздушный десантник, играл на шуйской гармошке «Интернационал».
Народ был трезвым, а нравы его просты и здоровы. Мужики любили своих баб, бабы не знали других мужчин, кроме своих мужей. О разводах не слышали. Детей растили много, жалели их, но строго жалели, приучая к труду с того момента, как каждый начинал ходить и лепетать. Сейчас, живя вдали от родимых мест, я собираю и списываю все, что написано и было сказано о моей родной стороне. Вспомнилась запись в дневнике великого драматурга А. Н. Островского, жившего в этих местах, в селе Щелыково сто лет назад. Тот нарисовал облик волжанина — «народ рослый, и красивый, и умный, и откровенный, и обязательный, и вольный ум, и душа нараспашку. Это земляки мои возлюбленные, с которыми я, кажется, сойдусь хорошо».
Я оглядел свою родню — как будто о ней сто лет назад писал свои строки писатель. Островский писал саму жизнь. Писал с натуры о народе любимом, умном и честном. Открытость его, душа нараспашку, неспособность к угодливости и нежелание приспособляться к чужому нраву украшали и одновременно губили его.