В редакцию журнала Владимир Солоухин приходил всегда с какими-то новостями из своих заграничных поездок. Как-то рассказал о своем посещении русского кладбища под Парижем, старательно и важно выговаривая его название — Сен-Женевьев-де-Буа. Помню, как после заседания редколлегии журнала, сидя за столом, накрыв бумагу пухлым кулаком, он рисовал нам орден Кирилла и Мефодия, которым наградили его в Болгарии. «Хороший орден, за высокие заслуги дается».
В «Молодой гвардии» в № 9, 10 за 1966 год были напечатаны солоухинские «Письма из Русского музея», еще более прославившие имя их автора после «Владимирских проселков». По признанию самого Солоухина, он обязан Илье Глазунову тем, что знаменитый художник приобщил его к миру русской живописи, иконописи, к собиранию икон. Илья Сергеевич Глазунов окормлял многих в русском духе, писателей в том числе, беседуя с ними, даря нужные для отрезвления их мутноватых голов книги, награждая послушных эпитетами «гениальный» и т. д. Однажды и я попал под его образовательную длань. Он пригласил меня к себе домой, и оттуда мы поехали с ним к его знакомому художнику. Глазунов тогда, как я понял, только учился водить машину, он сидел за рулем в напряженной позе, то внезапно тормозя, то наддавая ходу, и непривычно молчал. А я до этого не мог представить себе его молчащим. Подъехали к дому, где жил его знакомый — художник Большого театра (и все жильцы этого дома были из этого театра). Как только вошли в квартиру (однокомнатную), тотчас же приступили к ее осмотру. Не комната, а музей. Огромная люстра — целое паникадило, на стенах — старинные портреты, картины, антикварная мебель, бронзовые часы, подсвечники, статуэтки, редкостный паркет и т. д. Заглянули в туалет — и там маленький музей — от сверкающей люстры до безделушек на полках.
Хозяин квартиры-музея рассказал, как он приобрел в Полотняном Заводе, под Калугой, в бывшем имении Гончаровых (предков жены Пушкина Натальи Николаевны), старинные кресла. Он добрался до их владельца — мужика, который хотел выбросить эту «рухлядь», купил ему дешевые современные кресла, а гончаровские привез к себе в Москву. Говорил он об этом, гордясь своей удачей и переводя взгляд от кресла на меня с таким видом, будто предупреждал: «Сидеть воспрещено!»
Старинные портреты на стенах принадлежали, оказывается, кисти русских художников XVIII века, чуть ли не Боровиковского и Левицкого. «Нужно покупать только портреты XVIII века», — говорил Илья Глазунов и, когда узнал от меня, что я недавно приобрел на выставке художника Шишина, друга поэта Владимира Фирсова, три его пейзажа за 500 рублей, воскликнул: «Вас надули! За такие деньги можно было купить портрет XVIII века!» Хозяин квартиры рассказал, как недавно к нему приходила американка, знакомая соседа по лестничной клетке, и умоляла его продать за большие доллары понравившийся ей старинный портрет, но он бесповоротно отказал ей в этом.
Перед уходом Илья Сергеевич произнес целый монолог о том, что все эти окружающие нас вещи стоят недорого и вполне доступны каждому, что русский человек должен жить в русском интерьере, тогда и дух будет русский, что надо отвыкать от советского дурдома и т. д. Но у меня не было особого подъема русского духа, когда мы ехали обратно. Такой затхлостью даже на расстоянии несло от увиденного, не от самих вещей по отдельности, а от непомерного скопления, демонстрации их, так что для самого хозяина уже не оставалось жилплощади, и он не мог шагу ступить без опасения на что-то наткнуться, сам как бы стал частью антиквариата.
Не усвоил главного театральный художник от Ильи Сергеевича — эстетического чувства меры.
Собирателем «старины» был и Владимир Солоухин. Изобилие икон, антиквариата, диковинных вещей и прочего — это и было средой, питавшей его русский дух. Среда эта была для него, как шуба для боярина, без нее не было бы и самого боярина. Был Владимир Алексеевич человеком колоритным и прозаиком, вернее, эссеистом талантливым, можно было даже любоваться его важностью, барством: вот какими можем быть мы, русские! Но что-то и смущало в нем. Как-то спросил я его, как может он, считающий себя православным, славословить в своей статье кощунника Вознесенского, ведь грех цитировать, что он пишет о Христе, о Богоматери в своей поэме «Авось». «Ну, нельзя так упрощать, поэт всегда шире своих деклараций», — назидательно отвечал мне Солоухин. Позднее я написал статью «Природа и синтетика» (опубликована в ежегоднике «Мастерская», М., 1976), где я хотел показать то общее, что связывает обоих (рационалистичность стиха, ерническое отношение к тайне смерти и прочее). Мне показалось, что Солоухин нисколько не обиделся на мое сравнение его текста с белибердой Вознесенского.