Реплика его относилась, вероятно, к новостям, хриплоголосо сообщаемым по радио.
Простуженный радиоприемник появился в палате двумя днями раньше, одновременно с Михаилом Колобовым, и был для Карпова настоящим подарком, поскольку давал еще один повод поговорить о политике. Бородатый Саша любил такие разговоры, как любят есть вяжущие костистые, маломякотные ягоды черемухи, находя странное удовольствие в мучительной судорожной оскомине. От политических разговоров набивалась не ротовая оскомина, а сердечная: душа застывала, судорожно вывернутая, будто язык после изрядного количества черемушных горстей, но хотя Карпов и жаловался Марии Викторовне, что никак не вздохнуть полной грудью, никак, — по случаю и без случая восклицал:
— Эх, демократия!..
До недавнего времени ему не везло с собеседниками: Женю Гаврилова волновали только воспоминания о прошлом, с социализмом не связанные, и «говорунчик»; Коля Иванов охотно поддакивал, но навряд ли понимал Сашу, разговор поддержать не мог, а если и пытался, то кричал что-то о родной свиноферме, да так громогласно, что Карпов морщился и старался его утихомирить; Павел Слегин поначалу был так плох, что даже попа позвал, тут уж не до политики, а в последние дни, хоть и полегчало ему, молчал, но вроде бы с интересом слушал Сашины рассуждения. И лишь с Михаилом Колобовым можно было, как оказалось, поговорить о «положении дел в стране» — всласть, до душевной оскомины.
— Эх, демократия!.. — брезгливо отозвался клинобородый Саша Карпов на какое-то сообщение хриплоголосого колобовского радиоприемника.
— Да ладно тебе, дядь Саш, — миротворчески молвил Михаил. — И раньше вертолеты падали, нам просто не говорили.
— Сомневаюсь я в этом, Миша. Раньше порядок был и деньги платили — с чего бы им падать?
И беседа завертелась вокруг того, скрывали или нет раньше что-либо, а если скрывали, то что именно и зачем.
— Ты, Миша, всю жизнь на одном заводе вкалываешь, ну, в армии отслужил еще. А я тридцать лет за баранкой, весь Союз объездил, много чего видел, — наставительно говорил Карпов. — Теперь, правда, уже отъездился, — грустно добавлял он и замирал, причесывая воспоминания. Когда мысленная расческа добиралась до 90-х годов, она словно выезжала на лысину, больно царапая голую кожу, и тогда Саша принимался костерить демократов: — Демократы, получается, не о правде пекутся, а лишь бы у власти удержаться, потому и хают коммунистов, — заключал он. — Раньше коммунисты для дикторов бумажки писали, теперь — демократы; вот и вся разница.
— Да демократы — это те же коммунисты, — парадоксально заявил радиовладелец. — Только теперь они со свечками в церкви стоят и про рыночную экономику говорят. Согласись, дядь Саш, ведь партия с головы сгнила. Зато теперь товары появились.
— Миша, не коммунисты они, а перевертыши. Много в мире …удачков — и в очках, и без очков. А насчет церкви — это да. Все верующими стали — ужас какой-то! — Карпов, по-видимому, не хотел дискутировать на тему гниения с головы и появления товаров. — И ведь не все из-за моды, некоторые от души веруют.
Он коротко глянул на Павла, молчаливо лежащего на кровати возле противоположной стены.
— Жить стало труднее, вот и веруют, — предположил Колобов.
— Труднее всё-таки! — победоносно воскликнул собеседник.
— Да я не о том. На себя надо надеяться — и заработаешь получше, чем раньше. А у нас привыкли к «зряплате», вот и надеются на Бога. Раньше — на государство, а теперь — на Бога. Это, вроде того, самовнушение. — Последнее слово было произнесено неуверенно, как малоупотребимое. — А Бог разве поможет?..
— Поможет, — прошептал Павел Слегин, вспоминая, как три года назад, на исходе третьего троллейбусного круга, был незаслуженно помилован Господом. «Ничего себе самовнушение!..» — подумал он и щадяще улыбнулся.
«Как мне отблагодарить Тебя, Господи?» — спрашивал Павел, идучи той рождественской ночью из церкви. Он вспомнил три слова, сказанные ему несколько часов назад строгим небесным голосом. «Помни и молись», — это было похоже на ответ, опередивший возникновение вопроса, опередивший всякую попытку понять произошедшее. Но по пути из церкви мышление Павла, очистившееся от многолетней проказы, работающее, как у шестнадцатилетнего отличника Паши, цепкое и порывистое, склонное к рефлексии и максимализму, — мышление Павла поставило вопрос: «Как мне отблагодарить Тебя, Господи?» И ответом: «Помни и молись» — не удовлетворилось.
«Любой оказавшийся на моем месте помнил бы и молился, — размышлял спасенный. — Но ведь я-то самоубийца! Если я прощен…».