В Каргинской Шолохов учился, начал писать первую книгу «Тихого Дона». В новой школе бережно хранится шолоховский уголок, его детский портрет, старая, изрезанная перочинным ножом и замаранная чернилами парта.
Из Каргинской путешественники направились в хутор Кружилин, где родился писатель. Саманная хата, крытая камышом, подновлена. Под стрехой — табличка с пояснительным текстом. Соседка, сверстница Шолохова, угостила мочеными яблоками и грушами, проводила во двор, показала казачий курень под соломой, с голыми (в ту пору) стенами.
На все просьбы рассказать о Шолохове-мальчике соседка отвечала односложно:
— Пострел, шалун был!
Встретились мы с Шолоховым в восемь часов утра, как условились по телефону, в кабинете, хорошо мне знакомом. На подоконнике и столе уже не громоздились рукописи и бандероли, как прежде, когда не было секретаря. Исчезла и кабанья шкура, устилавшая пол. А диван и стол были на том же месте.
Шолохов вышел в полотняной тужурке простого, «толстовского» покроя, только с накладными карманами, сильно поседевший, с лицом грубовато-мужским, еще не старческим. В райкоме, куда мы заходили в день приезда, ухо резанули слова: «старик», «наш старик». Так райкомовцы называли своего знаменитого земляка. Кстати, за двенадцать лет среди них немного прибавилось новых лиц. До сих пор чувствовалась отдаленность станицы, устоявшийся быт.
Я спросил секретаря:
— Как сейчас Шолохов? Выступает на конференциях и собраниях? В мою бытность собкором он был большой общественник.
— Еще активнее стал, — весело ответил секретарь.
Я думал, что теперь буду держаться свободно, что прежняя скованность объяснялась молодостью, но почему-то по-прежнему волновался, не находил слов для разговора и всю беседу переложил на Левашова, который, кстати, готовился к ней, на листке загодя набросал вопросы, но ни разу не воспользовался ими.
Беседу записывал секретарь Петр Чукарин, бывший сотрудник районной газеты. Я хорошо его знал. Вначале разговор не вязался, а тут еще случился курьез. Левашов ни с того ни с сего сел на корточки, обнял старую легавую с отвислыми ушами и грязно-седоватой шерстью. Она дремала у дивана, положив голову на лапы, время от времени открывала слезливые глаза и поглядывала на хозяина. К неожиданной ласке отнеслась равнодушно, не противилась, но и не жмурилась от удовольствия, а Левашов восторженно запричитал:
— Ах ты моя хорошая! Да как бы я с тобой побродил по степям, пострелял дичь! (Хотя никогда не держал в руках охотничьего ружья.)
Поднялся Левашов весь в шерсти.
Хозяин наблюдал «трогательную» сцену, улыбаясь в усы. Что он думал при этом, можно было понять. Меня выходка Левашова покоробила: не таков Шолохов, чтобы попасться на дешевую удочку.
Из соседней комнаты вышел заспанный белобрысый карапуз. Я поворошил ему на голове волосы и спросил, чей он.
— Шолохов! — гордо ответил внук писателя.
Четверо детей, два сына и две дочери, уже давно не жили в родном доме. Чаще всех бывала в Вешках младшая дочь Мария, очень похожая на отца, редактор издательства «Современник».
«Не могу и одного лета пропустить, обязательно бываю на родине», — говорила когда-то мне эта общительная, милая женщина.
Беспрерывно звонил телефон. Чукарин заметил, что в день до двадцати пяти человек хотят непременно встретиться с Шолоховым. Беседу то и дело прерывали. И хозяин с гостями перешли во двор.
Левашов заговорил о «подводных» течениях литературной московской жизни, пытался вызвать Шолохова на откровенность. Тот удивлялся (или делал вид, что удивляется) позиции того или иного литератора, но от каких-либо суждений уклонялся. По всему видно, он был в стороне от столичных литературных баталий. Возможно, опять-таки делал вид. На губах его все время играла лукавая улыбка.
Я спросил Шолохова, над чем он сейчас работает, и тот охотно ответил: пишет трилогию «Они сражались за Родину». И пояснил с присущим ему юмором:
— То, что уже опубликовано, это как бы туловище, а я сейчас занимаюсь портняжным делом, пришиваю к туловищу голову и ноги, пишу первую и третью книги. Пожалуй, на днях пошлю несколько глав в «Правду».