Расстояние от Миллерово до Базков, конечной автобусной станции, от которой ходил паром через Дон в Вешенскую, — не близкое, километров сто восемьдесят по грейдеру (тогда еще не было шоссе), автобус небольшой, старенький, катил, поскрипывал, переваливался на ухабах, тужился на подъемах. Дорога едва просохла, поля чуть подернулись зеленью, реки выходили из берегов, мутная талая вода, разливаясь по низам, перерезала дороги, и шоферу приходилось делать объезды по проселкам, где посуше.
Деревья стояли голые, лишь на тополях и вербах запушились почки, свесились сережки; на бурую прошлогоднюю листву наступало половодье, журча ручьями меж стволов. На остановке у моста через Чир я увидел в пойме полосатую широкую щучью спину с красными растопыренными перьями плавника. Щука нерестилась на мелководье и была так соблазнительно близка, что хотелось схватить её руками…
Автобус покатил дальше, и пассажиры сидели, освеженные короткой прогулкой, растревоженные весенним пробуждением природы и близостью к ней. Я разговорился, казачка поддакивала, улыбалась, косила на меня лукавые карие глаза. Я вспоминал Вешки своей юной поры, молодого светло-русого Шолохова в сетчатой майке, парусиновых брюках и тапочках на босу ногу, каким видел его жарким летом тридцать восьмого года, вспоминал вешенский песчаный пляж, затопленные деревья в Прорве, тихую лунную ночь, катание на лодке. Настолько всё ясно, в мельчайших подробностях хранила память, что я слышал и всплеск воды под веслами и ощущал на зубах пляжный песок. Я словно ехал на свидание с любимой девушкой после долгой разлуки.
Пожалуй, и за всю жизнь немного наберется мест, о которых вспоминаешь с душевным трепетом, как об очень дорогом и неповторимом. Там ты словно оставил часть самого себя, и твое второе «я» как бы уже вне времени и вне тебя живет в тех краях, среди тех постоянных, «законсервированных» людей, той природы, тех настроений. И еще бывает, что встреча с интересным человеком неожиданно возвысит в твоих глазах даже захудалое место, а иное райское покажется чужим, неприютным, если не найдешь там ничего для души.
Я говорил и говорил, все про Шолохова, но видел: казачку привлекало в моём рассказе и нечто другое. Она вдруг засмеялась:
— А ведь это мы с вами катались на каюке по Прорве ночью. Помните?
«Боже мой, „Лушка“!» — вздрогнул я, вглядываясь в молодую женщину и признавая в ней ту юную бойкую казачку, с которой у меня что-то завязывалось, да оборвалось. Пожалуй, она мало изменилась, разве только пополнела и стала миловиднее.
Приехали в Базки поздно вечером и узнали, что пойменный лес, по которому надо добираться до парома, заливает вода. Расстояние всего три километра, но шофер опасался застрять: ночь была темная, безлунная. Пассажиры разошлись кто по своим домам, кто по знакомым, а нам с казачкой пришлось искать ночлег, что, однако, не затруднительно при той гостеприимности, какой отличались здешние люди. Хозяйка была рада случайным городским гостям, пригласила вечерять и, приняв нас за мужа и жену, стала стелить в горнице на широкой деревянной кровати. Мы неловко замолчали, покраснели и в один голос заявили, что вовсе не муж и жена.
— Сослуживцы. Едем по делам в Вешенскую, — нашлась казачка.
Сослуживцы так сослуживцы, хозяйка постелила мне на кровати, а казачке на диване с высокой спинкой и зеркалом, сама легла в соседней комнате, за стеклянной дверью с цветастыми шторками. Загасила лампу.
В темноте я еще припомнил кое-что из вешенского прошлого, казачка отвечала коротко и тихо, как бы давая понять, что слушает, не спит. Утомленный и дорогой, и тем приподнятым настроением, которое отняло у меня немало сил и после которого наступил спад, я уснул. Уснул, как провалился в омут. За ночь даже ничего не привиделось.
Проснулся, когда в окно уже бил солнечный луч, жег щеку и пробегал от кровати к дивану казачки. Отчего-то было неловко. С закрытыми глазами я прислушался к звукам в доме. Хозяйка давно стряпала на кухне, гремя чугунками. В печи что-то шкварилось, и в горницу проникал возбуждающий запах жареного сала. Я приоткрыл глаза, думая, что соседка еще спит, но она в юбке, без кофточки, с неприкрытыми белыми плечами, стянутыми тесемками лифчика, неспешно убиралась перед диванным зеркалом, убиралась с той крестьянской простотой, в которой не было ни грана бесстыдства.
— Фу! — сказал я, садясь на кровати. — Ну и спалось же!