Роковая черта, пролегшая в национальной душе народа, поделившая его на две части, стала источником взаимного непонимания и отчуждения. «Соприкосновение интеллигенции и народа, — писал в 1909 году С. Н. Булгаков, — есть прежде всего столкновение двух вер, двух религий, и влияние интеллигенции выражается прежде всего тем, что она, разрушая народную религию, разлагала и народную душу, сдвигая ее с ее незыблемых доселе вековых оснований»[16].
Атеистическое смещение ценностей, особенно в среде интеллигенции, «нигилистические бесы, давно уже терзающие Россию»: «бес лжи и подмены, бес равенства, бес бесчестия, бес отрицания, бес непротивления и многие, многие другие»[17], — все это не могло не привести к нравственному оскудению человека, его «падшести», по определению В. Соловьева, и в конечном счете — его разрушению. Таким образом, русское общество ко времени, о котором идет речь, оказалось уже тронуто разъедающий ржавчиной распада. В этом смысле своим нестроением, национальной разобщенностью оно очень напоминало время Сергия Радонежского. Эту внутреннюю близость далеко отстоящих друг от друга веков отмечал еще Н. А. Бердяев, пораженный соединением в русском народе, как он писал, «столь разных возрастов». И именно в ней, этой «разновозрастности», видел он «источник нездоровья и помеху для цельности нашей национальной жизни»[18].
Но почувствовать разрушающуюся «цельность» уже тогда, в атмосфере всеобщего подъема, было дано немногим. И прежде всего потому, что катастрофа надвигалась не со стороны конкретно осязаемой, то есть продиктованной логикой фактов и событий. Раньше и острее других ее ощутили те, кто напрямую связывал природу «цельности нашей национальной жизни» с особым, «моральным по преимуществу»[19], складом мышления русского народа, который «и по своему типу, и по своей душевной структуре является народом религиозным»[20].
В изобразительном искусстве лишь небольшая группа единомышленников стояла на позициях религиозного оздоровления общества. В умиротворяющей силе православия, способного помочь человеку нравственно обрести себя, виделось В. Васнецову, В. Сурикову и молодому, только начинающему тогда М. В. Нестерову единственное и самое надежное средство избавления от тяжкого недуга.
Этот путь принимала в те поры, как известно, далеко не вся русская интеллигенция, поскольку очень сильна была в обществе идеология просветительства. Исповедующие ее теоретики и практики были согласны с тем, что «народ ищет знания исключительно практического и именно двух родов: низшего, технического, включая грамоту, и высшего, метафизического, уясняющего смысл жизни и дающего силу жить»[21]. Но как раз «этого последнего, — по признанию одного из современников, — мы совсем не давали народу, — мы не культивировали его и для нас самих. Зато мы в огромных количествах старались перелить в народ наше знание, отвлеченное, лишенное нравственных элементов, но вместе с тем пропитанное определенным рациональным духом»[22].
Нельзя сказать, что среди художников, названных выше, царило единообразие мыслей, но все они связывали исключительно с верой идею спасения и сохранения человека. Именно эта идея питала дух церкви воинствующей в религиозных произведениях В. Васнецова. Именно ею было насыщено страдательное искусство В. Сурикова. Именно она направляла художественные устремления М. Нестерова. Его поэтический мир был населен не столько монахами, странниками-скитальцами, сколько персонифицированными образами самой идеи странничества и скитальчества как состояния русской души. «Странничество, — писал Иоанн Лествичник, — есть отлучение от всего, с тем намерением, чтобы сделать мысль свою неразлучною с Богом»[23]. Вот что одухотворяет нестеровских насельников монастырей и пустыней.
В этом разгадка тайн произведений Нестерова, в которых, как правило, никогда ничего не происходит. В них нет активного действия, нет того, что называется драматургией отношений, в которых раскрываются характеры людей, их индивидуальные начала. Лишенные приземленности, бытовой конкретики, его сюжеты лишены и своего развития. Они как бы одномоментны. Но этот фиксированный момент действия не скоротечен, а длителен. И его протяженность, сопряженная с состоянием человека, всегда соизмерима с глубиной его самопогружения.
23
Преподобного отца нашего Иоанна, игумена Синайской горы. «Лествица, или Скрижали духовные». М.-Краснодар, 1999, с. 31.