Выбрать главу

«Григорий Мелехов, — продолжает П. Палиевский, — ведь тоже не просто посередине и не между, хотя он там и бывает. Он также отсюда, из этой связи. Неустранимая линия его характера — искание правды, и не мечтательно, а в сражении за правду, в отстаивании её — и вовсе не из неразборчивых средств. В каждом данном движении его жизни есть разное: приближение, и провалы, и совпадение, но только не уклонение (за исключением мгновений усталости). Григорий и формально не посередине: он или на одной стороне, или на другой, но всякий раз потому, что пробивается к этой центральной задаче».

Характерно, что русская эмиграция в лице её лучших, золотых перьев не сумела создать что-либо подобное «Тихому Дону». Здесь нужен был уже даже не богатырь, а Микула Селянинович, поднявший тягу земную. Здесь оказалась соединённой та разорванная правда, монополии на которую не имела ни одна из враждующих сторон. Даже в эпических созданиях первой эмиграции ощущалась некая социальная, сословная ограниченность. Это хорошо видно хотя бы на примере другого казака, атамана Войска Донского Петра Николаевича Краснова, автора трехтомного романа-эпопеи «От Двуглавого Орла к красному знамени», которую за кордоном выдвигали как противовес «Тихому Дону»: там тяжёлая политическая тенденция подминает смысл и существо изображаемого.

Не то Шолохов. И в «Тихом Доне», и в сжатом пространстве рассказа «Судьба человека» — уже о другой, Великой Отечественной войне («Этот рассказ, — отмечает П. Палиевский, — стал лучшим произведением о Второй мировой войне, её народным переживанием»), нам и нашим потомкам оставлены ориентиры, по которым, словно шкиперы в морской ночи по неподвижным звездам, русская литература будет править свой путь.

«Шолохов, — подытоживает П. Палиевский, — не дожил до своего восьмидесятилетия, как дожил Толстой; но он, подобно Толстому, оставил нам эпос, так что теперь у нас, в русской литературе, их два, как в древности: „Илиада“ и „Одиссея“. А если не забыть „Слово“, то, наверное, три» («Шолохов сегодня»).

В литературной среде я слышу голоса: Шолохов — гений; Булгаков рядом с ним — малая величина. Слышу от уважаемых, чтимых мною писателей. И в этом слышится отголосок годов шестидесятых, когда русский талант переместился в «деревенскую» прозу, противопоставив себе городских «вольнодумцев». Этот разрыв пытались преодолеть Распутин или Лихоносов. И явление Булгакова в самом конце шестидесятых было необходимо.

Не только продолжением чеховского диалога с новой уже интеллигенцией, подобно Ивану Бездомному нащупывающей свой путь. «Есть область иная, стратегически далёкая и непосредственно живая, куда необходимо входит Булгаков наших дней. Это язык… Могут сказать, что у нас есть Шолохов с его первозданным кипением и народной полнотой слова: правда. Но помимо этого нужна норма — выделенное умом равновесие, порядок: то есть, конечно, не какой-то словарный образец, но норма как центральное течение, выводящее язык из отстоев, тупиков и стариц, чистая главная струя: задача чрезвычайной трудности. Для русского языка с его огромным пространством и нынешним разбродом это вопрос жизни. Мы понимаем теперь, что Булгаков есть носитель этой нормы. У него есть эта все растворяющая сила, очистительный состав, совершенство живой речи и исключительная тонкость в отслаивании шелухи, распада. Весь этот сор отдан дьяволу» («В присутствии классика»).

Характерно, что, говоря о Булгакове, П. Палиевский постоянно прибегает к имени Шолохова («С этими двумя Михаилами мы уж как-нибудь переберемся в XXI век»), к сопоставлению двух классиков, решавших — каждый — свою главную задачу.

Какова она была у Булгакова? «К своей главной теме, — говорит П. Палиевский, — Булгаков подошёл в „Белой гвардии“ (1925 г., начата в 1923 г.). Это был роман о центральном духовном пути интеллигенции среди взаимоисключающих требований времени. Книга предваряла основной своей проблемой шолоховский „Тихий Дон“, начатый в те же годы. Герои её с пониманием относились к стремлению большевиков сменить изживший себя строй; ни в какой мере не пытались его удержать; но пренебрежение вечными устоями жизни воспринималось ими как катастрофа с тяжелейшими последствиями для страны» («М. А. Булгаков»).

Мы не во всём согласны тут с автором в оценке позиции как героев «Белой гвардии», служилого офицерства, так и самого Булгакова. Достаточно вспомнить его статью 1919 года «Грядущие перспективы»: «Теперь, когда наша несчастная родина находится на самом дне ямы позора и бедствия, в которую её загнала „великая социальная революция“, у многих из нас всё чаще и чаще начинает являться одна и та же мысль… Расплата началась. Герои-добровольцы рвут из рук Троцкого пядь за пядью русскую землю…». И даже в письме «Правительству СССР» от 23 марта 1930 года, в разгар разнузданной травли, Булгаков говорит, прибегая к прописным буквам, о своем великом усилии «СТАТЬ БЕССТРАСТНО НАД КРАСНЫМИ И БЕЛЫМИ». Тут о «понимании… к стремлению большевиков сменить изживший себя строй» сказать трудно. Да и многое значит приведённое П. Палиевским донесение агентов ОГПУ-НКВД о высказываниях Булгакова: «Советский строй хороший, но глупый, как бывают люди с хорошим характером, но неумные».