Воистину «шумахерщина» многообразна.
В 1761 году в Записке «О сохранении и приращении русского народа» Ломоносов писал: «Ежели надлежащим образом духовенство свою должность исполнять будет, то благосостояние общества несравненно и паче чаяния возвысится, затем что, когда добрые нравы в народе чрез учинение страха (Божия) усилятся, меньше будет преступлений, меньше челобитья, меньше ябедников, меньше затруднения в судах и меньше законов. Хорошо давать законы, ежели их исполнять есть кому» (выделено мной. — Ю. К.). Многое в Записке устарело, многое выглядит наивным, но поражает общий тон её, по-отечески заботливый и бесстрашный. Ломоносов не боится пойти наперекор многовековым установлениям, он бросает вызов и самой православной церкви. И опять же делает это не ради философского вольномыслия, не ради абстрактного фрондёрства, но руководствуясь исключительно интересами «народной пользы». Так, например, говоря о «великой» детской смертности в России в самом малом возрасте, Ломоносов видит одну из причин в холодной воде, которой крестят детей. «Попы не токмо деревенские, но и городские крестят младенцев в воде самой холодной, иногда и со льдом, указывая на предписание в требнике, чтобы вода была натуральная без примешения, и вменяют теплоту за примешанную материю… Однако невеждам-попам физику толковать нет нужды, довольно принудить властию, чтобы всегда крестили водой летней, затем что холодная исшедшему из теплой матерней утробы младенцу, конечно, вредна…».
Другие предложения Ломоносова касались чрезмерного «утеснения» крестьян помещиками, пьянства, разбоев, бегства людей из России, то есть всего того, что в новых условиях, при новой расстановке сил и укоренившемся безверии тяжким молотом обрушилось на головы простых русских людей и что великий учёный не мог видеть даже в страшном сне.
Записка «О сохранении и приращении русского народа» при жизни Ломоносова не была опубликована, с купюрами её печатали и в последующие века. Так что мы в долгу перед сыном отечества, который заботился о том, чтобы нас было больше еще в эпоху, когда угроза русской демографии только намечалась.
Он остро чувствовал собственное назначение, незримую пуповину свою, связующую его с Творцом и с Россией одновременно. Подобно Пушкину (или Пушкин, подобно Ломоносову, время не играет в таких случаях существенной роли), он знал, что является оглашателем воли Божьей, что обязан «обходя моря и земли, глаголом жечь сердца людей».
План несостоявшегося разговора с Екатериной II, который приведен в начале наших заметок, был завещанием и напутствием Ломоносова потомкам. Каждый пункт дышит заботой о России, горечью, надеждой, каждое слово животрепещет сегодня.
В замечательной книге о Ломоносове, вышедшей в 1990 г. и принадлежащей перу писателя-патриота Евгения Лебедева, проникновенно прокомментированы эти наброски плана разговора.
«…Всё в плане более или менее ясно. А вот пятый и шестой пункты достаточно туманны. С „дедикациями“ понятно: это посвящения великому князю Павлу Петровичу „Российской грамматики“ и „Краткого описания разных путешествий по Северным морям“. Но каким образом „дедикации“ могут быть связаны с „местом“? Что это за „место“? Почему вдруг Ломоносов заговорил о „месте“ в „чужих краях“? Очевидно, „место“, о котором говорится в пятом пункте, это место вице-президента Академии. Что же касается пункта шестого, то его комментаторы обходят молчанием. Едва ли Ломоносов говорит в нём о намерении поискать места „в чужих краях“ (очевидно, именно такой смысл ломоносовского текста смущает комментаторов и они молчат). Здесь другое: Ломоносов собирался обрисовать Екатерине безвыходность своего положения в Академии, исходя именно из принципиальной невозможности и нежелательности для себя выехать в „чужие края“, — в отличие от академиков-иностранцев, которые всегда могли вернуться к себе в Берн, Тюбингем, Геттинген и ещё невесть куда. Подавляющее большинство научных замыслов и начинаний Ломоносова было направлено на пользу России и вызвано потребностями собственно русского культурного развития — так что он со своей культурно-просветительской программой пришелся бы не ко двору в любой западноевропейской академии. А в родной Академии реализовать эту программу не дают чиновники-иностранцы. Для русского учёного её стены превращены в тюрьму».