Выбрать главу

В отместку за «напыщенный и презрительный взгляд» со стороны «так называемого культурного общества» Клюев провозглашает свою поэзию «туземной и некультурной». При этом подчеркивает, что она изначально явилась как стихийное «порождение иного мира, земли и ее совести». Такую «туземную» культуру невозможно определить в понятиях и категориях «цивилизованного» общества — не те мерки: «Самоцветный поддонный ум может быть судим только всенебесным собором».

Не случайно «цикл» рассуждений Клюева о смысле своего творчества, зафиксированных Н. И. Архиповым, завершается записью, которая продолжает тему письма 1915 года:

«За себя и за меня Есенин ответ дал. Один из исследователей русской литературы представил Есенина своим гостям как писателя „из низов“. Есенин долго плевался на такое непонятие: „Мы, — говорит, — Николай, не должны соглашаться с такой кличкой! Мы с тобой не низы, а самоцветная маковка на златоверхом тереме России, самое аристократическое — что есть в русском народе“».

Этому «самому аристократическому» Клюев дал определение: «Самоцветная кровь». И в статье с таким заглавием писал о «тайной культуре народа», её «чисточетверговом огоньке красоты», незримом «для гордых взоров»; о том «мёде внутреннем, вкусив которого просветлялись Толстые».

Не снисходить к народной культуре, а возрастать в ней; не «рассматривать», а «разгадывать» — таково требование Клюева. «Только б вышить жребий кумачный / Бирюзой кокандской, смирнским шёлком, / Чтобы некто чопорно-пиджачный / Не расставил Громное по полкам, / Чтобы в снедь глазастым микроскопам / Не досталась песня, кровь святая!..».

«Рассмотреть» — почти всегда означало для Клюева проглядеть, проворонить, тогда как увидеть по-настоящему — это всегда «разгадать». «Льдяный Врубель, горючий Григорьев / Разгадали сонник ягелей, / Их тоска — кашалоты в Поморье — / Стала грузом моих кораблей», — писал Клюев о своих любимых художниках. Разгадать «творческие сны», записанные в «земляную книгу» Руси, — только так, по мысли поэта, можно постичь «душу народного искусства», услышать «родное, громное слово».

Христианскому пониманию Слова как сущности бытия соответствовало у Клюева разделение «наружного» (греховного) и «сокровенного» (святого) в человеке. («Наружный я и зол и грешен, / Неосязаемый — пречист…»). В переписке с А. Блоком молодой Клюев осторожно намекал на главную опасность отчуждения от Слова — утрату «храма невидимого», забвение вечного лика души: «…происходит то, что Вы зовете „глухой полночью искусства“, — смешение языков, такое состояние, при котором внешний человек перестает понимать внутреннего и наоборот». Правда, достижение должного понимания — очень непростая задача человеческого существования, и это Клюев прекрасно понимал. Он сам больше всего боялся порабощения «внутреннего» человека («чистого слова») «внешним» (словом «бумажным»): «Как раненый морж, многоротая книга / Воззвала смертельно: приди! О, приди! / И пал Карфаген — избяная коврига… / Найдет ли изменник очаг впереди?» «Жгучий правнук Аввакума» постоянно сталкивался с «поэтом», которого оценивал с аввакумовской беспощадностью: «словопоклонник богомерзкий». Однако никогда «внешний» человек не переставал понимать «внутреннего»: «Взвыли грешные тени: / Он бумажный, он наш… / Но прозрел я ступени / В Божий певчий шалаш». С этой высоты уже можно было спокойно констатировать: «В художнике, как в лицемере, / Гнездятся тысячи личин, / Но в кедре много ль сердцевин / С несметною пучиной игол?».

Уже находясь в томской ссылке, Клюев писал в одном из своих исповедальных писем: «В сутолке жизни человек едва узнаваем. Его сокровенная жизнь сокрыта в этой чаще. (…) У некоторых души уподобляются духовному инструменту, слышимому лишь тогда, когда в него трубит беда и ангел испытания. Не из таких ли и моя душа?». Это исповедь человека. Но Клюев-поэт и способен был впустить в свою душу бесчисленное множество других: осознавая и утверждая себя как «посвященного от народа», он в многоликости этой и жил, и творил («с несметною пучиной игол…»). Язычники и христиане, волхвы и монахи, старообрядческие начётчики и отвергающие книги хлысты, скоморохи и плачеи, люди «сермяжные» и «посадские», оседлые и беглые, святые и грешные — все они «сосуществовали» в духовном мире поэта, сказавшего о себе: «Как в омут, нырнул в меня / Народ родной, песноликий».

* * *

Поистине — «непомерный Клюев»… Именно эта «непомерность» и притягивала к нему, и неизбежно отталкивала. Чувствовалось, что в этом человеке всегда таится еще что-то (или кто-то); ощущались и некоторая нарочитость облика, и скрытность, — вернее, глубокая сокрытость.