Обратим внимание на разительную несхожесть описаний внешности Клюева (которому шел тогда 32-й год) у М. Г. Берлацкого и М. В. Нестерова. По-видимому, здесь следует учитывать не только разность обстоятельств, но и тот факт, что в «Привале комедиантов» Клюев выступал один, а в резиденции великой княгини — вдвоем с Есениным. Чтобы понять, почему это столь существенно, вернемся к воспоминаниям Г. Д. Гребенщикова: по его словам, Клюев «держал Сережу сколько мог в отцовских рукавицах, но и носился с Сережею, как с редкой писанкой. Они читали свои стихи великолепно, один другому подражая, друг у друга заимствуя, друг друга дополняя. И вместе на глазах вырастали» [10, т. 1, с. 98, 99]. (Г. Д. Гребенщикову Клюев также показался старше, чем на самом деле, — «лет 38».)
«…мудрый, глубокий „сказитель“ Клюев и нежный, ласково-чарующий крестьянский лирик Сергей Есенин», — писала З. Д. Бухарова в рецензии на есенинскую «Радуницу» [7, т. 1, с. 368]. «Один — воплощение мужественного, крепости, которая чувствуется во всём: в кряжистости и напористости языка, в скупости и суровости чувства и обилии образов. Это — Клюев. Есенин — женственен, мягок, всегда с уклоном в лиризм (…) Бабье и мужицкое — в русской литературе», — такой виделась двуипостасная «мужицкая Русь» литератору Ф. В. Иванову [10, т. 2, с. 10].
О том же говорил И. И. Ясинский (известный не только как писатель, но и как мистик): «Мужественнее и грознее муза Клюева, женственнее и нежнее муза Есенина. Они точно представляют собой мужское и женское начала народной души в ее поэтических проявлениях (…)
Достаточно послушать наших поэтов и вникнуть в мелодии жажды света, воли, любви и красоты юного Есенина и в угрюмые, как северные леса, и широкие, и звучно льющиеся, как могучие северные реки, стихи Клюева, чтобы на вас пахнуло дыханием какой-то небывалой еще у поэтов, приходящих из народных сутёмок (пользуюсь выражением Клюева), мощи (…) И это не языческие образы, не те, которые погребены в летописях, в былинных сказах, не древний пепел истлевших форм русского слова, а что-то новое, никем еще не уловленное (…)
Поэтическая душа Клюева подобна вулкану, который вот-вот изойдёт лавой, но только таинственно бушует и рокочет под крышкой своего кратера, а душа Есенина — цветник благоухающих русских цветов» [7, т. 1, с. 298].
Это отмеченное многими взаимодополняющее единство поэтического космоса Есенина и Клюева было основой их тесной близости и одной из причин возникших позднее трагических противоречий. По справедливому замечанию К. М. Азадовского, «…Клюев напряженно искал — как в жизни, так и в творчестве — единства, „слиянности“ духовного с телесным, „высшего“ с „низшим“. Любовь (брак) он понимал скорее религиозно — как мистическое таинство, в котором брачная пара призвана осуществить своё богоподобие» [1, с. 116].
Поэтическая сверхзадача Клюева мыслилась им как некий космический Брак земляной Руси с всеохватным, соборным Словом: «Как зерно, залягу в борозды / Новобрачной, жадной земли!» И брачное Слово прорастет «безбрежьем песенных нив» — именно об этом говорит Клюев в одном из посвященных Есенину стихотворений: «Супруги мы… В живых веках / Заколосится наше семя…».
Клюев, находясь рядом с Есениным, словно подчеркивал сочетание юности и зрелости, женственного и мужественного, ласковости и суровости, света и «сутёмок»…
Способность Клюева к «перевоплощениям», его редкостный артистизм изумляли современников. Он мгновенно изменялся под влиянием слова — дивно преображался, читая свои стихи. А в житейском общении с «бумажными и каменными людями», как называл Клюев представителей городской культуры, был способен тотчас реализовать то, чего требовала та или иная ситуация. Демонстрируя владение различными «культурными языками», поэт тем самым подчёркивал сознательное предпочтение своего собственного. «Хочу — псалом спою, а захочу — французскую шансонетку», — запомнил его слова, сопровождённые демонстрацией канкана, И. Бахтерев (сб. «Воспоминания о Заболоцком», М., 1984, с. 82).
Действительно, можно представить себе Клюева «в смокинге» (одна из личин для «Бродячей собаки») или в воротничке и при галстуке (за чтением Гейне!). Однако тут же, — как вспоминает, впрочем, и Георгий Иванов, создавая малопривлекательный и недостоверный образ поэта, — Клюев акцентирует превосходство своего. Совершенное знание «чужого» достигалось, думается, тоже не без помощи «личин», актёрского вживания в требуемый образ. Но в результате Клюев ещё основательнее укоренялся в родном, «туземном».