И через паузу добавил:
— Искусство — не богадельня… Театр — вещь суровая.
Мне показалось, что вместо «суровая» он хотел сказать «жестокая». Но не сказал.
Михаил Михайлович стоял на прежнем месте на ступеньках школы-студии и поджидал нашего возвращения.
Я не был «актером Ефремова». Отношения, чисто человеческие, между нами были вполне приличные, можно сказать, даже хорошие, но в своих спектаклях он меня почти не занимал. Во всяком случае, первые годы. Для больших, главных ролей у него, как я уже говорил, были свои актеры, которые пришли во МХАТ вместе с ним, а на эпизодические роли ему, может быть, занимать меня (я так думаю) было не совсем удобно. Зато в постановках других режиссеров я был занят много и довольно удачно.
После «Дульсинеи Тобосской» и «Медной бабушки» я подряд, раз за разом, сыграл в двух спектаклях у моего учителя Виктора Карловича Монюкова. Драматургической основой первого была пьеса Льва Гинзбурга «Потусторонние встречи». Я в этом спектакле играл какого-то Пауля, художника-антифашиста. Длинные волосы, бархатная куртка. Приходилось вертеться на пупе, чтобы хоть как-то выдумать приемлемый, не стыдный для самого себя вариант роли. Иначе изведешь потом себя. В поздравительной программке Карлыч, между прочим, написал. «Буду рад (и постараюсь), чтобы в будущем тебе пришлось „одушевлять“ не только Паулей».
Через год Монюков сдержал свое слово. Предысторией тому был приход в театр нового драматурга Эдуарда Володарского с его чуть ли не первой пьесой «Долги наши».
Эдик (так звали его в актерской среде) Володарский был похож на своих героев. Крепкий, с подсевшим, хрипловатым голосом, светлой щеткой усов, он, несмотря на свою молодость, производил впечатление много повидавшего, основательно выверенного жизнью, надежного во всем, что касается порядочности и мужской дружбы, человека. Из таких людей, родись он пораньше, время делало землепроходцев и батальонных разведчиков. Прекрасный киносценарист, создавший впоследствии, в предразвальный советский период, целую эпоху в этом непростом искусстве, в семьдесят четвертом он пришел в театр со своей, как я уже сказал, первой пьесой «Долги наши». Ударение на «о» — «долги». Евангельское заимствование: «…и остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должником нашим…».
Надо полагать, что на Олега Николаевича пьеса не произвела большого впечатления, иначе он не выпустил бы ее из рук и ставил сам. А так… он спустил ее «по команде»: «…ставь, Витя». Карлыч вывесил распределение ролей и собрал участников для первой читки. Нам пьеса понравилась. Что-то чувствовалось в ней сильное и свежее, как предрассветное движение воздуха летом. Необычные и в то же время узнаваемые характеры, сюжетные столкновения героев, о которых в те времена не очень принято было говорить, русская речь — крепкая, народная, очищенная от надоевших штампов. Чувствовалась сладостная боль за судьбы наших людей, таких обыкновенных и таких великих в своих обычных и необычных проявлениях.
Назначенная мне по распределению роль Егора, деревенского мужика, человека с нелегкой судьбой, инвалида, прошедшего войну, была написана так, будто автор подслушал мои самые тайные мысли и о войне, и о русском народе, и о трагической судьбе послевоенной деревни. Мне не надо было шарить глазами по сторонам, выискивая для него «типические черты советского колхозника». Их еще можно было видеть, этих пахарей и дружинников Великой войны, скромно живущих в деревеньках и селах, раскиданных по бескрайнему орловскому предстепью. Представить себе трудно, каких только тяжестей не наваливала судьба на их тогда еще молодые плечи. Коллективизация, армия, войны одна за одной: финская и, без захода домой, Отечественная. Дошли, кто остался жив, до Берлина, взяли на память о четырехлетнем аде немецкие сувениры: бритву «Золинген», четвертушечный аккордеон «Хохнер», легкую двустволку «Зауэр три кольца» — и вернулись на родину.
А родина!.. Эх, Тарковский Андрей, знаменитый кинорежиссер, какую же ты сладенькую «зону» изобразил в «Сталкере»! Да разве это «зона»? Ты посмотрел бы на поля Орловщины, где во время войны проходила передовая! А она там везде проходила. Ну хотя бы поля под Дросковом и Топками. Апокалипсис! Пейзаж конца света! Знаменитый орловский чернозем лежал мертвым спустя аж пять-шесть лет после сражений великой «дуги», которые свершались в этих местах. Хвосты сбитых самолетов, торчащие из земли, развороченные туши сгоревших танков, змеиные извивы окопов и ходов сообщений, края которых не осыпались, не обвалились под воздействием осенней и весенней непогоды, потому что земля их — мягкая земля — была нашпигована железом осколков и латунью расстрелянных гильз на три лопатных штыка вглубь. И все пространство, насколько хватало глаз, было опутано колючей проволокой. Мотки, спирали, загородки колючей проволоки. Нашей и немецкой. Немецкой и нашей. Земля была напичкана минами всех сортов и конструкций. И долго еще взрывались эмтеэсовские трактора, вспахивая поля драгоценного чернозема.