Выбрать главу

У Анастасии Платоновны не было ни одного из этих качеств. Ее внутренний мир был прост и, может быть, в этой-то простоте по-своему глубок и интересен. Она не пыталась многого узнать об этом мире, но то, что знала, сидело в ней крепко. Она была, что называется, в какой-то мере «дитя природы». Примером тому ее легендарные «чулкэ-шэрстэ». Во время гастролей в Париже Анастасии Платоновне надо было купить шерстяные чулки. Продавщица магазинчика долго не могла понять, чего же хочет эта странная покупательница из России. И тогда, не долго думая, Зуева решила объяснить француженке свое желание родным ее языком.

— Девушка, — сказала она, — мне нужны шерстяные чулки. Понимаете? Чулкэ-шэрстэ! Для моей внучки Леночки.

И продавщица поняла.

Вспоминается рассказ нашего актера Геннадия Кочкожарова. Он и Анастасия Платоновна были заняты в новой работе — инсценировке по одной из «деревенских» повестей Бориса Можаева. Кочкожаров репетировал положительного председателя колхоза, а Зуева, как и должно быть, хитрую и несознательную деревенскую старуху. Естественно, председатель во время частых конфликтных сцен изливал свой праведный гнев на не желающую идти в ногу со временем бабку.

— Выдавал я ей «по первое число», — рассказывал Кочкожаров. — Что называется, по полной мхатовской системе. Актер я тогда был молодой, сил много. Гляжу — Анастасия Платоновна косо на меня посматривает. Что-то не так, думаю? После репетиции она подходит ко мне и тихонько говорит: «Гена, ты что же это так кричишь на меня». Я опешил. «Да разве я на вас кричу, дорогая Анастасия Платоновна? Это я на персонаж, которого вы играете, кричу! На деревенскую бабку! Так у автора написано». Она помялась, подумала еще, этак пальчиком пошевелила и уже совсем доверительным тоном говорит: «Так-то оно так… Только ты все равно потише кричи. Я ведь все-таки народная артистка Советского Союза».

И вот — похороны. Прожита большая, славная жизнь. Цветы… Портрет на заднике… Молчаливый зал полон народу… Прощальные траурные смены у гроба. Музыка. На середину сцены ставят микрофон — приближается время гражданской панихиды. Стою у правой кулисы. И тут меня кто-то трогает за локоть: «Коля!». Оборачиваюсь — Марк Исаакович Прудкин. Грустный, прямой, собранный.

— Коля, у меня к тебе будет просьба.

И идет в закулисную светлую комнату — курительную. Ни слова не говоря, бережно достает из бокового кармана сложенный вчетверо лист бумаги и протягивает его мне.

— Что это?

— Мои прощальные слова на Настиной панихиде. Прочти, пожалуйста, за меня.

У меня перехватило дыхание, настолько все это было неожиданно.

— А-а… вы?

— Не смогу… С собой, боюсь, не справлюсь. Выручи, Коля, пожалуйста…

— Конечно, Марк Исаакович, конечно… Вы не волнуйтесь только…

Он помолчал, думая о чем-то своем, и потом сказал грустно и просто:

— Всю жизнь говорил со сцены чужие слова, а когда свои сказать надо — хвать, а сил для этого уже нет.

И опустил породистую голову, прикрытую со лба старой накладкой бывшего героя-любовника.

Меня позвали к микрофону. Я развернул лист. Речь Марка Исааковича была краткой, в полстраницы печатного текста.

— Настенька, друг мой! — прочел я первые слова, и тут со мной произошло что-то, чего так боялся Марк Исаакович. Замглились глаза, вырубило дыхание… Кое-как справившись с собой, я начал сначала.

— Настенька, друг мой! Уходит из жизни наше поколение мхатовцев. Ушла из жизни подлинно народная, русская артистка.

Настенька! Всю свою творческую долгую жизнь ты была верна и предана искусству Художественного театра, нашим великим учителям — Станиславскому и Немировичу-Данченко. На пути твоем были радости и печали, но ты всегда вносила дух бодрости и веры в красоту жизни. Свой талант ты щедро дарила народу, и народ отвечал тебе признанием и любовью.

Нас, старейших мхатовцев, остались единицы, и тем сильнее скорбит по тебе наше сердце.

До свидания, друг мой, до свидания.

И внизу от руки синими чернилами: Марк Прудкин.

Он стоял у правой кулисы, прислонившись плечом к щиту пульта управления.

— Спасибо, Коля, — сказал он и пожал мне руку мягкой, по-старчески прохладной, но все еще крупной рукой.

* * *
О доблестях, о подвигах, о славе Я забывал на горестной земле, Когда твое лицо в простой оправе Передо мной сияло на столе.

Она любила это стихотворение Блока. На концертах или актерских застольях, когда ее просили что-нибудь прочесть, чаще всего, почти всегда, она, подумав, почему-то выбирала его. И не потому, что скуден был ее личный поэтический репертуар, нет. Она прекрасно знала русскую классику. Достаточно сказать, что она прочла для телевидения всего лермонтовского «Демона». Тут было что-то другое. За блоковским поэтическим шедевром у народной артистки Советского Союза Ангелины Осиповны Степановой скрывалась какая-то тайна.