Выбрать главу

Георгий Васильевич слушал меня не перебивая, внимательно, чуть даже замкнуто. Но я отчетливо слышал в своей душе: ему это нравится. И продолжал:

— Девы отпевают погибших, звеня русским золотом, которое «погрузил на дно Каялы реки» князь Игорь. А потом ведут поминальные хороводы, «лелея месть шароканью». Тут сошлись сразу три древних русских слова, скорее всего уже неизвестных первым редакторам и издателям. Это «лелея» в значении — «колыша», «раскачивая»; «месть» — «болотная зыбь», мокрая трясина. В некоторых русских говорах — «месь». Возможно, что такая форма и была использована автором «Слова…»; а «шарока» — низменная ровная поляна за мельничной плотиной. Излюбленное место русалок. Кстати, имени Шарокан в истории нет, а есть Шурукан. Так же, как и Буса, который носил имя — Бооз, Боос.

— Очень убедительно! Очень! — сказал Георгий Васильевич. — И весьма, весьма интересно. Вы меня порадовали. То, что вы делаете, очень важно для нас, русских.

Никто, даже он, не подозревал, что приблизилось, встало за плечами подлое время лихолетья, когда будет нанесен сокрушительный удар, уже в который раз за столетие, по русской национальной культуре и национальной истории.

— Скажите, а почему вы не публикуете свои изыскания? Это должно быть интересно многим…

Я отвечал, что хочу придать своим рукописям законченный вид, поскольку сама по себе работа эта, по моему убеждению, бесконечна: столь объёмно и глубоко «Слово о полку Игореве».

— Мне кажется, что в этом случае форма не главное! Достаточно изложить все так, как вы рассказываете: интересно и просто. Тут содержание говорит само за себя. Уверяю, это будет иметь успех. И назовите — «Родное».

Забегая вперед, скажу, что я так и поступил, даже название оставил таким, какое предложил Георгий Васильевич. И в самую сшибку политических баталий отнёс рукопись в близкий мне по духу толстый «русский» журнал. Но, увы, тогда ещё очень молодой, преуспевающий в патриотическом движении публицист и литературный критик, заместитель главного редактора журнала, повосхищавшись для порядка стилем и языком рукописи, наговорив мне кучу комплиментов, вдруг произнес мною уже слышанное от почтенного академика: «А кому это сейчас интересно?!».

Вот пришло время! Даже русских патриотов перестала интересовать собственная древняя национальная культура, к вящей радости всех этих «демо»- и «бесо»-«россов». Свиридов тогда был ещё жив, ввергнутый «новым порядком» в нищету и почти в полное забвенье. Но именно в ту пору мы часто общались с ним, одиноким, порою растерянным, но и на мгновение не утратившим своего могучего дара творить Добро, глубоко и трагично размышлять о судьбе Родины и народа.

Я тяжело пережил отказ опубликовать «Родное» в журнале, но и слова не сказал об этом Георгию Васильевичу. В одну из последних наших встреч он сам неожиданно вспомнил о «Слове…»:

— Юрий Николаевич, вы так и не опубликовали «Родное» целиком?

Со дня в Новодарьино, когда мы вели с ним последнюю беседу о «Слове…» на садовой скамеечке, прошло без малого семь лет, а он всё ещё помнил об этом. С той поры я не опубликовал ни строчки, о чём сказал ему, а заодно и о своей неудачной попытке напечатать «Родное» в журнале. Он внимательно выслушал меня, горько вздохнул и, помолчав, сказал:

— То безумное лихолетье, слава Богу, мы пережили, понеся уже не-поправимые потери. Сумеет ли пережить его ныне наш народ? Сможет ли вернуться к себе и своим корням, вспомнив великое прошлое, свою Песню, своё Слово, обрести вновь память крови?! — Долго молчал и с неизбывной горечью обронил: — Страшусь, что это уже не под силу!.. Неизмеримо велики потери…

Из Новодарьино мы уезжали поздно вечером. С Эльзой Густавовной попрощались на крыльце. Георгий Васильевич пошёл провожать нас за калитку. В лесу было сумрачно, но ещё по-летнему сухо. Мы не спешили садиться в машину и, ещё не прощаясь, постояли рядом молча. Где-то в глубине чащи что-то почти неразличимо зашумело, а потом шум этот стал явственнее, распространяясь по всему лесу. Георгий Васильевич сказал:

— Осень крадется…

Мы попрощались, сели в машину, а он, как заправский регулировщик, показывал, как лучше развернуться и выехать на дорогу. Стало вовсе темно. Удаляясь в сутемень дорожной аллеи, я ещё долго видел в смотровом зеркальце его одинокую фигуру в наступившей внезапно ночи. А сердце переполнило воспоминание.