Тут у меня талант настоящий, свободный. Я им не горжусь, п. ч. это большая тяжесть.
Правда, написать о Вашей прозе я бы могла, пожалуй. Проза вообще не так выдаёт человека, как стихи. Наконец, это — не основной Ваш жанр. Наконец, тут есть повод говорить о ряде безусловных ценностей (Есенин, Блок, Заболоцкий — отчасти) и о ряде безусловных низменностей (отрицательные страницы Вашей книги), — т. е. о чём-то, вне Вас находящемся и, значит, ни мне, ни Вам не “обидном”. Но я почему-то всё это время не сомневаюсь, что Вы постараетесь и тут всё-таки склонить какого-нибудь Чупринина: Вам “не нужно” — по плану Вашей жизни (внешней жизни) моего слова. Хотя бы потому, что оно “неубедительно” для “Державы”…
Каждый из нас хочет этой Державе служить (я разумею, конечно, не струфианье “Царство”).
Но я думаю, что поэт должен любить её… более сердечной любовью.
Вы же как будто делаете — по большей части — с т а в к у на неё.
Это, конечно, честней (и т. д.) любого Струфиана, о чём тут спорить!
И всё же…
И всё же…
Есть тут много и от отделения Державы от человека, чрезмерного, заведомого отделения…
Я здесь не за разную там “вольность”.
Но я думаю, что Держава может требовать от человека самопожертвования, но не должна требовать самоунижения от него.
Тут многое можно бы сказать — и найти, наконец, точное выражение той “формулы холода”, о которой идёт речь, но сейчас я не стану этого делать: себя сэкономлю.
О наших вепсьих делах.
Мы всегда высоко ценили Ваши первоначальные заслуги, и я, в частности, была, кажется, вполне многословна на Ваш счёт в этом отношении.
Может быть, именно потому — из-за высоких надежд и оценок — теперь столько грусти: и во мне, и в некоторых других.
Когда слишком часто говорят (или думают) слово “тактика”, то, хотя я прекрасно помню, что, мол, есть вещи, которые “не делают в белых перчатках” (и т. д.), это всё-таки нет-нет и тоже запахнет обыкновенным енотством.
Я думаю, что вне личной чести, абсолютной, естественной личной чести, обесценивается любая идея. И приходится, спасая о б щ у ю честь, вытаскивать снова из памяти “отдельные поступки”, подновлять вывески на них, суетиться, сводя концы с концами, штопать и штопать прореху за прорехой, сцепив зубы, натягивать нити, а они обрываются, выскальзывают из рук и никак не хотят соединить в цельную ткань эти “отдельные поступки”, и очень это мучительно, горестно и тяжело.
Я думаю, что если какой-нибудь Гофман имеет право, имеет возможность и право обнимать Вас за плечи — как видела я, — то О ЧЁМ ТУТ ГОВОРИТЬ?!
Мы — говорим, п. ч. вынуждены штопать наш нищий невод.
Но нам это больно, стыдно — и мы можем разве что п р о с т и т ь Вас, но вовсе не оправдать — тактикой или чем бы то ни было на свете.
Мне мерещится, что если бы Симонов не успел умереть, я бы и с ним получила возможность наблюдать вскоре Вашу — подобную же — мизансцену.
Я думаю, что в писателе нет (вообще) ничего, кроме таланта и чести.
Все остальные его “деяния” — вне сферы (в отвлечении от) этих двух спаянных вещей — всё равно доморощенны, провинциальны в сравнении с профессионалами этих других деяний.
Я должна сказать, что если б не наш Штопаный, я бы, м. б., куда раньше написала бы Вам этого рода что-то.
Но он всегда старался “заступаться” за Вас, хотя, возможно, и не всегда искренне.
Не то чтоб я внятно “жаловалась” ему, но он чувствовал, очевидно, закипание моего гнева. Во-первых, у него лучший характер, чем у меня (без всякой иронии), а во-вторых, он всё-таки больший христианин.
А м. б., у него просто — ещё меньше надежд… Кто его знает?
Наверное, я покажу ему это письмо.
Когда я Вас брошу, Волк, Вас, пожалуй, больше никто не подберёт.
И вот что будет потом:
в следующем воплощении Вы, Волк, будете минералом и будете лежать — такой ровненький минерал — на берегу и распевать в усы пены песню:
“Горжусь, что был рационален!”1?
Вепсам надо теперь ОЧЕНЬ помогать друг другу. Без слов, самолюбий и благодарностей.
П. ч. вепсам может стать ОЧЕНЬ ПЛОХО.
Может сложиться так, что:
енот (собирательный) из либерала, нажившегося на “разрядке”, как на нэпе, теперь, оскандалившись на своей “разрядке”, “Метрополях” и “нравственности”, в мгновение ока превратится в такого марксиста, маоиста, лениниста, сталиниста, как в 30-е годы!
Он ударит по вепсу с той стороны, с которой вепс никогда не был силён и умён.
Вепс не то что не может стать марксистом, т. е. знать марксизм, — вепс не сумеет пользоваться этим оружием. Т. е. перевирать, вовремя “вспоминать”, цитировать без подлежащих или сказуемых…
Вепс этого совершенно не умеет, что б он ни вызубрил и что б он ни знал. И как бы он даже ни верил.
Енот-марксист станет также и первым русским патриотом. Он докажет нам, что это он штабелями лежал в братских могилах на Куликовом поле, а что я, дезертир-пораженец (во всех коленах моих), оболгала “русскую славу”.
Прекрасные примеры всему этому — навалом в биографии Симонова!
Кто “обижался” за “русскую гордость”, “русскую славу” в 49 году?
Кто п е р в ы й вспоминает об этом заступнике нашем — в 80-м?
“…сегодня снова
как злободневные…” — чьи слова, как не Симонова?
Вепс будет: немарксист, непатриот — обязательно. П. ч. вепс “не так” и “не ту” Родину любит.
Вепс — недобитая сволочь и власовец, вот он кто, вепс!
А Мининым и Пожарским выйдут, к примеру, Лангуста и Струфиан.
И целая рать выйдет, а донской казак Емельян будет этнографической выставкой: алмаз русской короны!
Дальше не хочу говорить.
Мой ответ на письмо.
И зачем Вы пишете мне письма такие: я сам знаю обо всём, на что Вы так досадуете, но только оцениваю всё несколько иначе. Слишком много гордыни во всех Ваших рассуждениях на тему “сытый голодного не разумеет”. При чём здесь подобные чувства? Разве я давал повод к их возникновению? Вы правы: я досадую, когда у меня не получаются Ваши дела. Досадую потому, что по натуре не люблю долбить в одну точку. Когда у меня что-то не получается — я просто бросаю это дело и берусь за другое. Натура такая: не там получится, так здесь. А когда я занимаюсь Вашими делами, мне приходится по нескольку раз тыкаться в одну и ту же дверь. И я понимаю, что оставить это не могу, как оставил бы своё дело, и иду против своей натуры, что, конечно, не может не вызывать у меня раздражения, которое Вы косвенно на себе ощущаете. Я ношу в себе комплекс неисполненного долга по отношению к Вашим делам. Я понимаю, что должен Вам помочь. Я понимаю Вашу скорбную настойчивость по отношению ко мне, потому что помощи от кого-либо Вам пока ждать не приходится. Но поймите и меня: участвуя в Ваших трудно решаемых делах временем, силами, самолюбием (даже помогая кому-то, всё равно неприятно стучаться безрезультатно в одну и ту же дверь) — как такое добро может быть благодатным? Когда я воюю с Лавлинским или с вепсами, или с Исаевым, или с Косоруковым, или с каким-нибудь Литфондом из-за какого-нибудь Вашего лисьего воротника и люди говорят со мной раздражительно, недобро, досадливо, и не один раз проводятся эти разговоры — о каком благодатном (!) добре в этой атмосфере может идти речь? Слишком много Вы хотите…