Выбрать главу

Ореол гонимого народного героя вокруг Ельцина после конференции засиял ещё ярче. Спустя короткое время он с гигантским отрывом от конкурента выиграл предвыборную гонку и стал народным депутатом, несмотря на совершенно глупейшие титанические усилия ему помешать. А ведь “реабилитируй” его конференция, может, и не было бы нагнетания разрушительных событий. “Опала” — в силу нашей национальной психологии — помогла ему победить на выборах.

Я веду речь не о тактике “верхов” — верная она или ошибочная. Собственно, здесь ответ может быть только один — до идиотизма бездарная. К сожалению, сам Ельцин не отличался от своих тогдашних “врагов” и даже написал в своей книге: “Я воспитан этой системой”. И когда пришёл срок, он попросту свел счёты со своими обидчиками, запретив партию. Он ведь, Робин Гуд наш доморощенный, сражался-то с партийной верхушкой, которая его прилюдно секла. И победил. И унизил её с наслаждением. А то, что девятнадцать миллионов коммунистов заодно в грязь положил, — это мелочи! А то, что законы попрал, — пустяки! Потом он стал хозяином России, “царём Борисом”, о чём, не стесняясь, не раз объявлял во всеуслышанье…

Двадцать лет в аппарате партии — это огромная ломка характера. Я не знаю ни одного функционера, на котором так или иначе не сказалось бы пребывание у власти. Она часто уродует души, убивает веру, идеалы, надежды. Если я ещё могу поверить, что Ельцин “искренне вступал в партию” (его слова), то в искренность его картинного ухода из неё, в 1990 году, на ХХVIII съезде, не верю. Потому что уйти — значит измениться, по-другому думать и действовать. А что изменилось в этом смысле в управлении нашей расколотой державой со смертью партии и воцарением у власти “демократов” во главе с Ельциным? В лучшую сторону — ровным счётом ничего.

XIX партконференция показала, что в недрах самой партии вызревало ясное, хотя и не слишком оформленное понимание того, что скоро будет выражено расхожей фразой: дальше так жить нельзя. Последовательная экономическая реформа неизбежно требовала изменения политической системы. Нас, экономистов и производственников, это тревожило особенно.

Мы отлично понимали, что управление хозяйством чем дальше, тем больше сосредоточивается в руках партийного руководства. А между тем, обладая безраздельной властью, партия — в лице её лидеров — практически не несёт ответственности за происходящее в стране. В сложившейся политической системе законодательная власть — Верховный Совет (как и Советы иных уровней) — лишь оформляла подготовленные в партийных структурах проекты решений. Авторитет Советов, таким образом, размывался, хотя по своей природе и потенциалу они содержали в себе всё необходимое для эффективного демократического управления государством и обществом.

Сегодня многие, особенно так называемые демократы, напрочь “забыли”, что впервые о насущной необходимости политических реформ заявила именно КПСС на XIX партийной конференции.

Первый вопрос на конференции, как всегда, был чисто экономическим: об итогах первой половины двенадцатой пятилетки, о дальнейших задачах партийных организаций в связи с этим. Второй вопрос был посвящён дальнейшей демократизации жизни партии и общества. Докладывал по обоим вопросам Горбачёв. И произнёс он верные слова: “Сегодня надо иметь мужество признать: если политическая система останется неподвижной, без изменений, то мы не справимся с задачами перестройки”.

Далее он перечислил семь принципов политической реформы, как некогда тоже семь постулатов самой перестройки, которые он огласил на Пленуме ЦК в январе 1987 года. Однако на партконференции при этом не ставилась одна из коренных для любой демократии задач — уравновесить три ветви власти: законодательную, исполнительную и судебную. Крен откровенно делался в сторону первой из них.

Прежде чем генеральному выступить на конференции, его доклад традиционно обсуждался на Политбюро. Я опять не смолчал, сказал примерно так:

— В том, что я прочитал, вижу явную тенденцию к ослаблению исполнительной власти. Это недопустимо! Давайте чётко разделим функции между тремя классическими ветвями власти. Определим границы сфер деятельности каждой из них. Даже если отдать всю — подчеркиваю: именно всю! — власть Советам, что является, на мой взгляд, неправильным, справятся ли они с нею? Сомневаюсь. А не справятся — государство может потерять управляемость…

Как вы думаете, что мне поставили в упрек? Как всегда: я защищаю Совет Министров и не понимаю требований времени. Тогда я высказал моим оппонентам всё, что думаю об этих пресловутых “требованиях”, которые вошли в противоречие с элементарным здравым смыслом. Разговор получился резкий. Увы, как часто случалось в Политбюро, я остался в меньшинстве.

Рассказывая здесь о своей позиции в отношении намеченного полновластия Советов, должен подчеркнуть: я ни в коей мере не возражал против наделения их реальной властью, но считал и считаю, что это надо было делать в чётко определённых законом рамках. Ещё будучи генеральным директором Уралмаша, я был избран в Верховный Совет СССР. За годы депутатства отчетливо понял, что истинная роль парламента куда скромнее той, что провозглашалась в советской Конституции. В подобном положении находились и нижестоящие Советы.

Эту ситуацию действительно надо было менять коренным образом, но не шарахаясь, как у нас часто бывало, из одной крайности в другую. Я не мог смириться с тем, что Горбачев, освобождая партию от не свойственных ее природе функций, думал не столько о нормализации соотношения между ветвями власти и, следовательно, об эффективности управления государством, сколько о том, чтобы просто перенести своё кресло со Старой площади в Кремль, сохраняя за собой все прежние полномочия и меняя лишь вывески, но не суть дела. Вот это и было главной целью реанимации (при коренном изменении его исторического смысла, конечно) ленинского лозунга 70-летней давности — “Вся власть — Советам!”

Не могу не отметить еще одну сторону работы конференции: в череде громких выступлений, поддерживающих перестройку и лично Горбачева, прозвучали тревожные, критические нотки. Наиболее ярким и выражающим большую обеспокоенность происходившим было выступление выдающегося писателя-фронтовика Юрия Бондарева. Я полагаю, что придёт время и историки полностью опубликуют эту речь. А сейчас мне хотелось бы тезисно и с некоторыми выдержками передать суть его выступления. Оно было по-писательски образно:

“Можно ли сравнить нашу перестройку с самолётом, который подняли в воздух, не зная, есть ли в пункте назначения посадочная площадка? При всей дискуссионности, спорах о демократии, о расширении гласности, разгребании мусорных ям мы непобедимы только в единственном варианте, когда есть согласие в нравственной цели перестройки, то есть перестройка ради материального блага и духовного объединения всех. Только согласие построит посадочную площадку в пункте назначения. Только согласие”.

С особым беспокойством и болью Бондарев говорил о нравственности, об ответственности писателей, журналистов, средств массовой информации за духовную жизнь общества:

“Безнравственность печати не может учить нравственности. Аморализм в идеологии несёт разврат духа. Пожалуй, не все в кабинетах главных редакторов газет и журналов полностью осознают или не хотят осознавать, что гласность и демократия — это высокая моральная и гражданская дисциплина, а не произвол, по философии Ивана Карамазова (аплодисменты.), что революционные чувства перестройки — происхождения из нравственных убеждений, а не из яда, выдаваемого за оздоровляющие средства…

Та наша печать, что разрушает, унижает, сваливает в отхожие ямы прожитое и прошлое, наши национальные святыни, жертвы народов в Отечественную войну, традиции культуры, то есть стирает из сознания людей память, веру и надежду, — эта печать воздвигает уродливый памятник нашему недомыслию, геростратам мысли, чистого чувства, совести, о чем история идеологии будет вспоминать со стыдом и проклятиями…”.

К сожалению, полные тревоги мысли Юрия Васильевича Бондарева были подтверждены ходом событий в 1990-1991 годах и реалиями жизни “суверенной” России. Художник-мыслитель значительно раньше политиков понял происходящие в то время процессы в обществе и смог заглянуть далеко вперёд. Его выступление стало тревожным колоколом, прозвучавшим через три года после рождения перестройки, на её переломе, когда разрушительные тенденции и формирующие их силы стали преобладать над созидательными.