Пристальный взгляд Немировского стал тяжелым.
— Вы уверены, что сообщили нам все, что рассказал вам полковник? — тихо спросил он.
— В общих словах — да. Что же касается деталей, то он сам их избегал, говорил довольно обтекаемо, намеками.
Немировский опустил глаза в стол, подумал, потом достал из папки лист бумаги.
— Изложите, пожалуйста, письменно все, что вы рассказали мне. Будет лучше, — с неуловимым нажимом, таящим в себе угрозу, продолжил он, — если вы вспомните что-то и помимо этого.
Звонарев не ответил, взял бумагу и ручку. Не снисходя до вопроса, на чье имя писать заявление, он начертал вверху листа: “В КГБ при Совете министров СССР”. Немировский, прочитавший эту надпись (в перевернутом виде), усмехнулся:
— Уже не при Совете министров. Впрочем, это не так уж и важно.
— Почему же неважно? Давайте исправим. При ком же вы теперь?
— А ни при ком, — небрежно бросил Немировский. — Отдельное ведомство.
— Кому же вы подчиняетесь? Лично главе государства?
— Пусть будет главе государства, если это вам так важно, — нетерпеливо сказал чекист. — Хотя глава государства у нас, как известно, — представитель законодательной власти. Вам будет трудно с ходу понять наш статус, так что не стоит зря тратить время. Приходите к нам в приемную на Кузнецком, мы вам все объясним. А сейчас пишите, пожалуйста.
— Так, может, вы, с вашим неопределенным статусом, и права не имеете заставлять меня что-либо писать? И допрашивать тоже?
— Успокойтесь, еще как имеем.
Алексей начал с милицейской фразы, которая ему, как любителю короткого жанра, очень нравилась: “По существу дела имею сообщить следующее…” — она сразу задавала пишущему стилистическую дисциплину, не позволяла ему плутать в трех соснах сопутствующих обстоятельств. Заявление Звонарева уместилось на одной странице. Это было нечто среднее между его короткими рассказами и историей болезни из медицинской карты.
— Негусто, — недовольно пробормотал Немировский, пробежав глазами бумагу.
— Чем богаты, — развел руками Звонарев.
— Что ж, если понадобитесь, вызовем. Вы никуда не собираетесь уезжать? И еще… — Немировский снова взглянул ему прямо в глаза. — Вы, хотя и не по своей воле, оказались замешанным в деле, связанном с государственными тайнами. Вам придется еще написать расписку о неразглашении обстоятельств этой трагической истории. — Он достал из папки отпечатанный в типографии бланк.
— Как это — о неразглашении? Да вы что? Меня же еще милиция не допрашивала!
— И не допросит. Следствие ведем мы. Подписывайте.
Звонарев нехотя подписал.
Литературный институт, в который Звонарев поступил, бросив после третьего курса медицинский, был весьма свободным по тем временам, веселым, лишенным казарменных порядков заведением. Его студенты, как и положено, грезили о Париже Хемингуэя, Джойса, Фитцджеральда, не зная еще, что литературная Москва 80-х годов стоила Парижа, Лондона и Вены вместе взятых. Занятия и семинары юных писателей проходили в доме, который сам по себе являлся литературным памятником, — всемирно известном по “Мастеру и Маргарите” “Грибоедове” на Тверском бульваре, 25. Все литинститутовцы, кроме, может быть, переводчиков, считали себя великими — а собиралось ли когда-нибудь в Париже по три сотни “великих”? Пусть, по большому счету, среди них истинно талантливых были единицы, но какова общая атмосфера? Ведь любой русский писатель, что ни говори, — наследник Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Достоевского, Толстого, Чехова. Он может и писать не очень хорошо, но мыслит всегда глубже и масштабней, чем француз или американец.
О, этот прекрасный мир еще не воплощенных литературных идей, сюжетов, приемов! Он не нужен читателям, но как он нужен писателям, чтобы почувствовать в себе уверенность, чтобы забыть о том времени, когда стеснялся своего писательства, когда прятался с заветной тетрадкой от глаз домашних! Основатель Литературного института Максим Горький, видимо, хорошо понимал все это, пройдя “в людях” школу человеческих насмешек.
Но именно в этом веселом и либеральном Литинституте начались неприятности, цепь которых впоследствии до неузнаваемости изменила жизнь Звонарева.
В понедельник, ничего не подозревая, он приехал со спортбазы в институт на аттестацию. В отличие от других работающих студентов Алексей учился не на заочном, а на дневном отделении: суточный график работы на “скорой” это позволял (на полставки выходило одни сутки в неделю). Однако на очном отделении было больше формальностей. Чтобы считаться аттестованным по всем предметам за первое полугодие, следовало после всех экзаменов и зачетов пройти еще “творческую и общественно-политическую аттестацию”. Впрочем, политических вопросов здесь почти не задавали, просто смотрели характеристику руководителя литературного семинара, статистику посещаемости и, самое противное, учиняли дознание насчет “общественной нагрузки”. У Звонарева всегда были проблемы по поводу посещаемости и “нагрузки”. Но он, как и большинство студентов, “косил”, уверял, что пропускает “часы” из-за необходимости дежурить среди недели на “скорой” (хотя на самом деле это случалось редко, работал он в основном по субботам и воскресеньям), а касательно “нагрузок” нагло заявлял, что ведет на “скорой” большую комсомольскую работу, поэтому на Литинститут его не хватает. В общем, обычный треп прогульщика и “уклониста”, в который никто не считал нужным особо вдаваться. Звонарев даже взносы не платил в студенческой комсомольской организации, ссылаясь, что делает это у себя на подстанции (здесь он не врал).
Чаще всего никому в голову не приходило спросить его, а зачем же он продолжает медицинскую работу, учась на дневном отделении гуманитарного вуза, а если кто-то и спрашивал, то Звонарев отвечал, что он получает на “скорой” бесценный для писателя опыт; да и разве плохо иметь в Советской стране две профессии?
Но на нынешней аттестации Алексея ждал неприятный сюрприз. Председатель комиссии, парторг Литинститута, зачитал резко отрицательную, даже разгромную творческую характеристику на Звонарева. Самого руководителя семинара, прозаика Зайцева, на комиссии не было. Но под документом стояла его подпись. У Звонарева с Зайцевым были ровные, хотя и не слишком теплые отношения (из-за апломба Звонарева иногда было не совсем ясно, кто же на самом деле руководитель семинара). Склонного к сентиментальности Зайцева порой шокировали откровенные “физиологические очерки” Звонарева, но творческие способности его он никогда сомнению не подвергал. А в этой характеристике, даже не переговорив предварительно со Звонаревым, Зайцев утверждал, что его студент “обнаружил полную художественную беспомощность”, “оказался под разлагающим влиянием буржуазной человеконенавистнической литературы”.
Звонарев сидел потрясенный. Но это был лишь первый удар. Второй нанес ему комсорг института, человек с порочным лицом, хотя сразу трудно было объяснить, что же именно в нем порочного. Но если приглядеться, становилось ясно: при довольно кустистых рыжих бровях красные “ячменистые” веки его были совершенно лишены ресниц, — сжег он их, что ли? Поэтому улыбался комсорг вполне благообразно, а смотрел страшно, как филин. По странному совпадению и фамилия его была Филин.
Филин вдруг зачитал две справки. Одна была из отдела кадров Московской станции “скорой помощи” — о том, что фельдшер Звонарев А. И. за минувший год лишь три раза дежурил в будние дни, другая — из комсомольской организации той же станции: что член ВЛКСМ Звонарев, работая на полставки, существенного участия в общественно-политической жизни коллектива не принимал.
Второй удар оказался не слабее первого. Не то чтобы Звонарев не ожидал от Филина чего-то подобного, но он совершенно не понимал, какова была изначальная необходимость проводить такое кропотливое расследование. Неужели его мало кого волнующее в либеральном Литинституте вранье насчет работы в будние дни и общественной нагрузки? Но это было невероятно. И почему вдруг это совпало с другим невероятным событием: зубодробительной характеристикой Зайцева?
Меж тем лавина угрожающих интонаций у членов комиссии набирала обороты. Звучало уже: “исключить из комсомола”, “исключить из института”. Тут легендарный ректор, до этого, казалось бы, дремавший, открыл глаза. Был это седовласый, стриженный бобриком старик с мужественным лицом, но маленького роста и коротконогий. Перед ним прямо на столе лежала массивная трость с медным набалдашником, которой он время от времени стучал по столу.