Однако мой старик был обескуражен отсутствием в доме каких-то особенных, обещанных мне “кудесин”. А потому и спросил своего товарища отроческих лет:
— Куды ж всяки-разны твои диковины-то подевались, а, Лаврентьич? Ну, там, ларцы твои, сундучки узорчатые, шкатулки, которые с виду что дворец альбо церковь, да ещё и с потайными затворами, а? А шкапчик твой резной, который во тьме полыхал, ровно в ём уголья раскалённые. А ещё ране на этой стене два портрета у тебя висели, Сталин да Киров. А в рамках тех — и знамёна, и ружья, и пушки, и листы лавровые, и колосья — и во сколько цветов это всё роскошество горело! Повернёшь так — суриком, эдак двинешь — охрой отсвечивает… Продал, что ль, а, Паша?
— А роздал всё, — спокойно ответил Павел Лаврентьевич. — Вот детям и внукам всё и роздал, пусть пользуются да радуются. Мне уж всё теперь ни к чему…
— Всё роздал?! — восхитился его стариннейший друг.
— Всё роздал, — спокойно подтвердил мастер, — вон, внучке младшой, которая с утра лепёшек тут нам напекла, те самые рамы и отдал. В подарок, на свадьбу — недавно замуж выскочила. А как правнуки подрастут, ежли доживу, я им и эти мебеля (он обвёл рукой деревянное убранство горницы) тоже отпишу. Мне-то теперь всё ни к чему… Да сам посуди, Николка, я ить третий год до инструмента не касаюсь: руки не те, глаз не тот… Да что там ларцы-сундуки! Я золингеновский инструмент свой давеча внуку передал, он после армии крепко за наше ремесло взялся. Ведь такого набора, думаю, ноне почти ни у кого из новых резчиков нет. Он ведь мне ещё до первой войны подорен был. Веришь, Коль, отдавал его внучонку — думал, сердце разорвётся! Ан, ничо, живу… Да токо не живётся мне без Дашутки-то моей, жены-покойницы…
Так, за вздохами и воспоминаниями о былом — шло, катилось время. Густой и крепкий настой древесного духа стоял в доме старого мастера. Запах красок, лаков и спиртов, потребных мебельщикам в их деле, полувековой запах! Он мешался с душистым ароматом свежего мёда, золотистые соты которого лежали в огромной деревянной чаше на столе. А в раскрытые окна вплывал сентябрьский сад, где ещё не со всех яблонь были сняты плоды… Пока жив — не забыть мне тот тёплый сентябрьский день!
Этим добрым, вкусным, свежим и настоявшимся духом повеяло на меня ещё до того, как вошли мы с дедом в дом его друга. Я ощутил его тогда, когда старый мастер встретил нас на резном узорном высоком крыльце своего дома, обхватил меня своими здоровенными ручищами и на миг прижал к себе: “Ах ты, внучок!” И крепко дохнуло на меня от его кряжистого тела тем неповторимым духом, что постоянно витал в его доме. А он был по-настоящему могуч, этот искусник, остававшийся в преклонном возрасте донельзя красивым и колоритным.
То был, что называется, “кряж” и выглядел былинно: с окладистой белой бородой и с пышной копной седых волос, не серебряных, а просто белых. И вообще, он казался мне изваянным из ствола какого-либо могучего дерева — скорее всего, из заповедной корабельной сосны. И руки его, мощные и тёмные, походили на здоровенные корневища — при том, что их пальцы, длинные и прямые, можно было назвать даже музыкальными… Словом, зачаровал меня этот старик!
Потому-то и привлекла моё особое внимание одна из примерно десятка фотографий в рамках, висевших, как это и до сих пор водится в провинциальных русских домах, на стене горницы. (Замечу: на бревенчатой стене, но совершенно гладкой и плоской, до того точно, “заподлицо” были подогнаны друг к другу опиленные брусовые грани брёвен. “А обои — это только тараканов плодить”, — сказал хозяин дома.) На самом большом фото Павел Лаврентьевич сидел на скамейке в центре Талабска — на заднем плане виднелся Троицкий собор, — беседуя с другим стариком, сидящим на той же скамейке. Причём внешность его собеседника была такова, что сначала я решил: это, наверное, брат мастера. Такое же крупное, по-мужицки породистое лицо, окаймлённое седой бородой. Правда, борода у этого старика отличалась гораздо большей длиной и кустистостью, чем у дедова друга. И, приглядевшись, я понял: никакого родственного сходства меж двумя людьми на этом фото нет и в помине. Седые волосы сидевшего рядом с Лаврентьичем человека спадали вниз львиной гривой, и брови его тоже были совершенно иными, кустистыми, и вся скульптура его лица, жёсткого, с цепкими, даже чуть хищноватыми глазами, со лбом страстного мыслителя, говорила о том, что это человек явно “не из простых”. Да и вряд ли наш, местный…
Единственное, что по-настоящему роднило их обличья — руки! Мощные ладони незнакомого старика сжимали набалдашник толстой трости, и было видно, сколь жилисты кисти его рук и как длинны и костисты его пальцы. Руки у двух пожилых мужчин, сидевших рядом на том фото, были почти совершенно одинаковы!… Кроме того, мне показалось, когда я пристально вгляделся в лицо бородача с львиной гривой, что оно мне всё-таки тоже знакомо, что я уже видел этого человека. Но — не “живьём”, а опять-таки на фотографиях. Или на портретах. Но точно — видел.