Лишь терновый венец Христов — точнее, то, что должно было изображать этот венец, — был единственной частью изваяния, сделанной не из дерева. Мастер просто обмотал голову статуи колючей проволокой. Такая проволока производилась в начале ХХ столетия; она терзала тела и шинели воинов Первой мировой войны, революционных сражений и войны гражданской.
Но вот…
…Идёт двадцатый год ХХ столетия. Идёт третий год братоубийственной бойни в России. Из нашего древнего города только что бежали белогвардейские полки; чуть не вдвое выросло число могил на городских погостах за несколько месяцев их “постоя”. Жуткими гроздьями человеческих тел были увешаны фонарные столбы. За малейшее неповиновение в пасти белого террора исчезали и дворяне, и трудовой люд… А утверждается революционная власть — и тоже начинает свой террор, в котором гибнет не один лишь “буржуйский элемент”… Россия на дыбе. Народ её разодран усобицами. И в это самое время провинциальный знатный краснодеревщик, овладевший под началом гениального русского скульптора основами искусства ваяния, создаёт статую Христа. Его Спаситель уже сошёл с креста, и кровоточат Его раны. Он явился на свет в древнерусском краю. И этот край — как вся Россия — на распятье. И потому Господь, запечатлённый в долговечном дереве резцом талантливого народного умельца, принял в себя все муки распятого народа — и застыл в скорбном раздумье. И потому глава Его увенчана мотком колючей проволоки. Это — русский Христос ХХ века.
— А потом, после революции, вы с Конёнковым виделись? Он же в Америку уехал, жил там лет двадцать с лишним…
— Не, как замятня та началась, так нас Бог и не сводил, — ответил мастер. — Что Сергей Тимофеич за границу был уехавши, то я знал. Но и не боле того… А после этой войны, Великой, так и вовсе ничо про него не слыхивал. Вот как-то раз, Слав, лет уж с десяток тому, прискакивает ко мне твой дед и вопит как оглашенный: Пашка, твой Конёнок-то славутный с Америки приехавши, навовсе, опять у нас, в эсэсэре жить будет! А позже, года через три, — продолжал Павел Лаврентьевич, — от него с Москвы до меня письмецо дошло. Уж конверт порванный был да замусоленный, ясно дело, читали то посланье в чекистских-то конторах… Коротко писал: мол, ежли ты жив, Паша, откликнись, а я, даст Бог, по Руси поезжу, погляжу на её, новую, и ежли у вас с Талабске буду, с тобой непременно свидимся… Ну, отписал я ему, тоже коротко, что жив и радый буду с им встренуться. А примерно через год он и заявился сюды…
— Это тогда вы тут с ним сфотографировались? — спросил я, показывая на большое фото в рамке.
— Когда ж ещё… Поначалу-то я и не ведал, что он приехавши. А вдруг ко мне в дом аж сразу трое на “Победе” казённой примотали, двое офицеров и один в штатском. И почали меня наждачной бумагой драить: мол, вас хочет видеть приехавший к нам в город такой вот разызвестный да знаменитый. И уж на “ты”: сам понимать должон, что не про всё с этим человеком балакать мочно. Дескать, в Америке он живши долго, не совсем он наш, советский, — словом, держи побольше язык за зубами… Ну, конечно, мне их те словеса — мимо ушей. Как токо они меня в гостиницу привезли, как токо увидали мы с Сергей Тимофеичем друг дружку да обнялись — так я ему в ножки поклонился, чуть не бухнулся, за спасенье-то своё!
— За какое спасенье? — не понял я.
— А за такое… Мы ведь с им посля революции редко-редко весточками токо перекидывались, — стал пояснять хозяин дома. — Вот, и когда тута меня в кутузку запрятали, я сынам успел шепнуть, чтоб ему прописали про то, чтоб заступился перед кем из набольших комиссаров. Я ить и не знавши был, что он за границу собрался, почти что навовсе… А уж потом, когда Киров за меня ходатаем стал да когда я, уж слобонившись, с им, с Сергей Миронычем-то, свиделся, он мне и поведал про свой разговор с моим заступником. Мироныч на вешнюю охоту, на озеро сюды по обычаю своему приехал, а на обратной дороге в Талабске день пробыл, инспектировал, видать, местных партийцев. Потом меня к себе затребовал и на бумажке мне примерный чертёж того бюро изобразил, которое ему надобно было. А после возьми да и скажи, глазом эдак хитро мне подмигнувши: а товарищ-то ваш (он всегда уважительно говорил, токо по имени-отчеству, да выкал всем, не то что другие начальники), товарищ-то ваш, хошь и на весь мир прославленный, а настоящим вам товарищем оказался!… И рассказал мне тогда Сергей Мироныч, что тёзка его уже перед самым отъездом за границу с им стренулся и что долгий разговор да тяжкий у их промеж собой был. Вот в том разговоре Конёнков и замолвил за меня словцо перед Кировым. Ну… улита едет: года через полтора меня Мироныч на северах обнаружил. С того и началось, хоть и не вдруг, не разом, а началось моё слабожденье… Как же мне для него, для головы питерского, не расстараться было? До зимы я пыхтел, то бюро делаючи! Да токо как зима в том годе началась — так и стрельнули Мироныча, а почто — и нойма знатья нет, и навряд когда про то правду спознаем… И как же мне было Сергею Тимофеевичу в ноги не поклониться за то его заступничество, а?! — и в голосе старого мастера зазвенели слёзы.