Выбрать главу

— Вот и его, Есенина, — продолжал мастер, — и его Мироныч под защиту брал властью своей, как мне Конёнков сказывал, да не уберёг, не доглядел — тот руки на себя наложил, то ль во хмелю, то ль довели бедолагу… Ну, словом, дивья тут нет, что на Сергея мово сокрушенье напало там, в чужеземелье. Вот он там и прожил почти что четверть века. И много, ох, много издельев своих там сотворил да оставил. И ведь богатеющим человеком там, в Америке-то, ставши — а всё едино, возвернулся домой!

— Что, сильно тосковал по России? — спросил я.

— Люто… Знаешь, так он мне высказал: нет хужей болести, чем та тоска! И уж стоко годов там проживши, говорит, привыкнуть бы пора, ан нет, ровно обручем сердце обхватывало, как земля отчая вспомнится. Это ему, Конёнкову, прям от Сталина перед войной и посля уже приглашенья шли, чтоб вернулся. А главно дело — война! В войну, Сергей мне поведал, ажно самые отчаянные из белых и то на нашу сторону душой перекинулись, мало кто за немцев встал… Ну, война-то и переломила к возвращенью. Особливо когда вести до них туда стали доходить, что у нас перестали над храмами измываться да над священством, что церквы сызнова открываются, а попов из лагерей отпущают, чтоб было кому служить…

— Патриарха опять же назначили, а то посля Тихона никого не было, — напомнил дед.

— Ну и оно в ту же строку… А навовсе-то он решивши стал возвернуться, как прознал, что Сталин на победном пиру в Кремле самую первую чарку за русский народ поднял. “Вот тогда-то мне и подумалось: война большевицким вождям ума вложила, вспомнили, на ком Русь держится!” — так вот мне тогда он, товарищ мой воскресший, сказал…

— До сего часа дивлюсь: ведь сорок годов мы с им друг дружку не видали, ведь ничо в кажном из нас не осталося, скорей всего, от прежнего, когда не по разу в год, бывало, видались, то в Москве, то в Питере, то ещё где на Руси… А увидали один другого — ну, мать честная, оба старые мужики, а кажный слезьми залился, ровно дитё малое, токо от расчувствия! А уж как присели за стол у его в нумере, в гостинице, да выпили за встречу — такой разговор у нас пошёл, точно и не было тех сорока лет. Будто самое большое месяц назад виделися! Ровно и не прошлася жисть по кажному из нас с теслом и шерхебелем… С полслова друг дружку понимать почали сразу же, как тогда, в молодые деньки наши, в евонной мастерской. Во как!

Ну а потом мы с Сергей Тимофеевичем почти что двое суток без передыху толкованье вели! Да ить не токо сидели — и по городу проходились, по старине, на церквы он глядел, по всяким тута углам древним я его поводил, и в музей заходили, там директор, Иван Николаевич, ему все погреба распахнул, все хранилища. Ох, и гневался ж Сергей, что до сю пору стоко старых икон да картин от народа скрытые пылятся, ох, шумел!

— Ну, теперь-то из запасников многое выставлено, — заметил я, — и серебро, и галерея икон открылась…

— Верно, так то доброе дело посля его приезда и сдвинулось, — ответил мастер. — Он тогда ж тама, в музее, заявлял: мол, в Кремль пойду, в Чека писать буду!

— Наверное, он сказал: в ЦеКа, — попытался поправить я Лаврентьича.

— Можа, и в ЦеКа, нам разницы нет… Главно, что написал, сдвинул дело!

Мастер стукнул обоими кулаками по столу и замолчал. Молчали и мы с дедом… Но я, узнав из рассказа дедова старинного товарища, что он и великий скульптор вместе заходили в талабский музей, не мог удержаться ещё от одного вопроса.

— Павел Лаврентьевич… а он, Конёнков, когда вы с ним в наш музей зашли, он… вашего Христа видел?

— Видел, — кратко ответил старик. И весь его посуровевший вид говорил о том, что более на эту тему мы от него ничего не услышим. Однако у меня с языка уже сам собою сорвался новый вопрос:

— Ну и что он сказал про эту статую?

— Ничто! — ответ почтенного краснодеревщика прозвучал ещё более резко и сурово, хотя в голосе его слышался не гнев на надоедливого юнца — слышалось всего лишь упрямое нежелание отвечать на мой вопрос. Но тут нежданно на помощь моей любознательности пришёл мой дед. Он как-то по-молодому вскинул голову, весь приосанился и стукнул ребром ладони по столу:

— Нет уж, Лаврентьич, на сей раз я внука свово поддерживаю! Не про тебя ж малец мой прознать захотевши. Верней сказать — не про тебя одного… Чего про изделье твоё Конёнок сказывал — вот в чём корень-то!

Павел Лаврентьевич широко улыбнулся, обнажая крепкие и крупные желтоватые зубы. А на призыв моего прародителя просто расхохотался:

— Ну, Николка! Ну, раскипятился! Как там в песне-то поют: каким ты был, таким ты и оставши… Почти ничего ведь и не сказал он… Сел на табурет и долго-долго в лик Христов смотрел. Да ни словечка не сронил — уж и мне хоть чтой-то услыхать от него захотелося: ить он, поди, статуй Христовых за свой век по всему миру повидал не одну дюжину. Не, молчит… Посля встал, обошёл изваянье раза три, неторопко так, а глазищами с-под бровей своих лохматых прям-таки вклещивши в него! И опять — ни слова!