Ключевского не упрекнешь в отсутствии патриотизма, но он не жалеет критических слов, когда пристально, как опытный врач, изучает характер великоросса. «Народные приметы великоросса своенравны, как своенравна отразившаяся в нем природа Великороссии. Она часто смеется над самыми осторожными расчетами великоросса; своенравие климата и почвы обманывает самые скромные его ожидания, и, привыкнув к этим обманам, расчетливый великоросс любит подчас, очертя голову, выбрать самое что ни на есть безнадежное и нерасчетливое решение, противопоставляя капризу природы каприз собственной отваги. Эта наклонность дразнить счастье, играть в удачу и есть великорусский авось. ...Житейские неровности и случайности приучили его больше обсуждать пройденный путь, чем соображать дальнейший, больше оглядываться назад, чем заглядывать вперед... Это умение и есть то, что мы называем задним умом».
Как же далеко это от духа самовосхваления, который, увы, не чужд многим, к счастью, устаревшим страницам наших учебников истории, особенно когда речь заходит о временах близких. Печально сознавать, что наш критический пафос чаще всего крепок все тем же «задним умом», и слова Ключевского отнюдь не устарели сегодня. Но лучше быть крепким «задним умом», чем вообще не оглядываться назад, в чем опять же справедливо упрекал нашу историю еще Чаадаев. Такое потрясение, как правление Ивана Грозного, казалось бы, должно было многому научить и от многого предостеречь, но этого не случилось. Семена зла, посеянные в одном столетии, могут, оказывается, прорастать даже несколько столетий спустя.
Удивительна прозорливость историка. Исследуя характер Ивана Грозного, Ключевский пишет о «культе личности» царя, сложившемся в сознании самодержца. Термин «культ личности» в XX веке не случайно применен к образу правления Сталина. Безудержное восхваление Ивана Грозного в сталинскую эпоху основывалось на тех же нравственных, вернее, безнравственных, принципах правления, которыми руководствовался лютый царь. Между тем, если не восхваление, то оправдание злодеяний опричнины все еще вычитывается между строк в сегодняшних учебниках истории. Здесь все еще царит какая-то невнятица и скороговорка. Здесь опять же на помощь мог бы прийти Ключевский с его умением пробиться к истине сквозь нагромождения лжи. Вот он перечитывает переписку Грозного с Курбским, где царь такими словами защищает полюбившуюся ему идею самодержавной власти: «Это ли противно разуму — не хотеть быть обладаему своими рабами? Это ли православие светлое — быть под властью рабов?». В. Ключевский так комментирует это высказывание Грозного: «Все рабы и рабы и ничего больше, кроме рабов». И далее: «Вся философия самодержавия у царя Ивана свелась к одному простому заключению: «Жаловать своих холопей мы вольны и казнить их вольны же. Для подобной формулы вовсе не требовалось напряжения мысли... Здесь в царе Иване, как некогда в его деде, вотчинник торжествовал над государем».
Мы не должны тешить себя иллюзиями, что все это лишь достояние истории. Сталин не случайно видел в Иване IV чуть ли не идеал. Он пытался узаконить метод правления, при котором человек превращается в бездумного исполнителя, жизнь и смерть которого не оберегается законом. Ужасающее заблуждение Грозного, считавшего, что цель оправдывает средства, принесло немало бед во всех эпохах.
Больше, чем Карамзин и Соловьев, Ключевский уделяет места истории Земских соборов. Это вполне понятно. Новгородское вече в Киевской Руси и Земские соборы на Руси Московской при всех несовершенствах — все же проявления гласности безгласных эпох. Парадокс, но представительнейший Земский собор был созван при Иване Грозном. Вот она, истинная трагедия одаренного, но жестокого властителя, пытавшегося повенчать жабу и розу — опричнину и Земский собор. При таком «неравном браке» предопределено торжество опричнины.
Глубже других Ключевский чувствовал «анатомию рабства» и в самом властителе самодержце видел прежде всего тлетворное влияние несвободы. Царь Борис взошел на престол не по праву родства, он не был отягощен прямым участием в злодействах опричнины и, по крайней мере формально, принял власть от Земского собора. «Ему следовало всего крепче держаться за свое значение земского избранника, а он пристроился к старой династии по вымышленным завещательным распоряжениям... Донос, клевета быстро стали страшными общественными, язвами: доносили друг на друга люди всех классов, даже духовные члены семейств боялись говорить друг с другом... Наконец, Борис совсем обезумел, хотел знать домашние помыслы, читать в сердцах и хозяйничать в чужой совести. Он разослал всюду особую молитву, которую во всех домах за трапезой должны были произносить при заздравной чаше за царя и его семейство. Читая эту лицемерную и хвастливую молитву, проникаешься сожалением, до чего может потеряться человек, хотя бы и царь».
Может, мы накопили еще и потому немало бед, что анатомия этого зла была изучена плохо. Двадцатый век виделся в радужных красках, все устремлялись к светлому будущему, никому не хотелось особо копаться в злодеяниях прошлого. Но зло живуче. Сегодня многие спрашивают, стоит ли ворошить прошлое, когда речь идет всего лишь о событиях тридцатилетней или двадцатилетней давности,— вот к чему привело притупившееся чувство истории. В этом нет ничего удивительного, ведь от живой истории мы давно отвыкли. Во всех эпохах действуют «закономерности», «классы», «массы», «прогрессивные» и «реакционные» деятели без каких бы то ни было человеческих свойств... Человеческий фактор все еще не осенил своим присутствием
нашу историческую науку. А между тем все это и есть в курсах истории Карамзина, Соловьева, Ключевского. Может, и не стоит за семь верст киселя хлебать: шедевры создаются не так уж часто, если в XIX веке к нам пришло сразу три гениальных историка. И безнравственно, губительно для самосознания переваривать «высоконаучную» жвачку, в то время как подлинные шедевры исторической мысли — от Нестора до Ключевского, от Ключевского до Плеханова — все еще малодоступны широкому читателю.
Курс истории Ключевского был издан вскоре после XX съезда в 1956—59 гг. Однако
в предисловии столько извинений и оговорок, словно речь идет об издании некой запретной литературы. Все еще перечислялось, чего недоучел Ключевский, где остался он на «идеалистических» позициях. Все эти оговорки и ярлыки давно пора сдать в исторический архив, ибо время показало, что все попытки дать «единственно правильное» объяснение истории сплошь и рядом ничего не объяснили и не открыли, потому что ко всему этому нужна еще и такая «малость» — талант историка. Ключевский читал свой исторический курс в сложное, противоречивое время реакции, наступившей после благодатных перемен. Отмена крепостного права, становление русского правосознания, суд присяжных, всеобщая уверенность в пагубности деспотизма, в благотворном влиянии гласности — все это оказало воздействие на историка. И хотя светлым надеждам не суждено было сбыться, само благотворное, оздоровляющее влияние этих ценностей останется несомненным.