Выбрать главу

"Гамлет" выражал не только личную трагедию принца-студента, но и историческую трагедию гуманизма, трагедию людей, дававших слишком много воли своему уму. Наступила пора, когда мыслить значило - страдать. Через два века появилось определение: горе от ума.

Картины шестьдесят шестого сонета - как бы панорама времени. Лучше "уснуть", чем видеть все это:

Тоска смотреть, как мается бедняк,

И как шутя живется богачу,

И доверять, и попадать впросак,

И наблюдать, как наглость лезет в свет,

И честь девичья катится ко дну,

И знать, что ходу совершенствам нет,

И видеть мощь у немощи в плену,

И вспоминать, что мысли заткнут рот,

И разум сносит глупости хулу,

И прямодушье простотой слывет,

И доброта прислуживает злу.

(Перевод Б. Пастернака.)

Все это было перед глазами Шекспира. Однако подобные образы можно найти в произведении, написанном за века до рождения автора сонета:

"Тогда добродетель была подозрительной; порочность - всеми уважаемой... все человеческое поругано; хотелось одного, как можно скорее забыть то, что видел. А видели мы сенат трепетный и безгласный - говорить в нем было опасно, молчать позорно... с той поры на всю жизнь сердца наши остались окаменелыми, измученными, разбитыми".

Так Плиний описывал пору императора Домициана.

"Сладко спать, но еще отраднее окаменеть в дни позора и бедствий, гласила надпись; сочиненная и высеченная Микеланджело на гробнице Медичи, ничего не видеть, не чувствовать - в этом мое счастье... но тише... не буди меня..."

Гибель гуманистических иллюзий своего времени и торжество реакции вызывали похожие настроения у людей с тонкой кожей.

"Кто более нашего славил преимущественно восемнадцатый век, свет философии, смягчение нравов, всеместное распространение духа общественности, теснейшую и дружелюбнейшую связь народов, кротость правления?..- писал П. М. Карамзин в конце девяностых годов этого столетия. - Где теперь эта утешительная система? Она разрушилась в своем основании; восемнадцатый век кончается, и несчастный филантроп меряет двумя шагами могилу свою, чтобы лечь в нее обманутым растерзанным сердцем своим и закрыть глаза навеки".

Слова Гамлета могут продолжить слова Плиния или Карамзина, переход мыслей и чувств не будет ощущаться, хотя между этими словами века.

Умереть. Забыться

И знать, что этим обрываешь цепь

Сердечных мук и тысячи лишений,

Присущих телу. Это ли не цель

Желанная? Скончаться. Сном забыться.

Уснуть...

"Кто мог думать, ожидать, предвидеть? - мучительно искал ответа Карамзин. - Где люди, которых мы любили? Где плод наук и мудрости? Век просвещения, я не узнаю тебя; в крови и пламени, среди убийств и разрушений я не узнаю тебя".

Многие эпохи знали периоды отчаяния лучших людей; возвышенные мечты оказывались тщетными с такой очевидностью... Приходила пора, и тяжелые пушки "Эльсинора" своего времени развеивали идеи "Виттенберга".

Можно было плыть по течению. Жить бездумно и даже безбедно. Принимать как должное то, что есть, не раздумывать, не доискиваться до сути того, что одному человеку не под силу изменить, заботиться только о себе, в лучшем случае - о близких. И тогда в крохотном мирке можно было найти свой покой. Но были люди, которых задевало движение всего огромного круга жизни, хода истории: с ощущением всеобщей неправды жить было нельзя.

И если не заглохла совесть человека, то он, со всей силой, на которую был способен, проклинал бесчеловечность.

И проклинал себя, если не смог бороться с ней.

Речь шла не о частных несчастьях или отдельных несправедливостях; Шекспир воспринимал всю огромность исторической несправедливости, его трагизм был настоен на особой густоте чувств; ощущение катастрофы всемирно-исторического масштаба бродило в его поэзии.

Отзвук подобного же чувства в продолжение веков затрагивал многие души.

"Я думаю, что в сердцах людей последних поколении залегло неотступное чувство катастрофы", - писал в годы реакции Александр Блок, поэт, многим связанный с гамлетовскими мотивами.

Различны действующие лица и жизненная сфера шекспировских трагедий, но чувство катастрофы примешивалось ко всему - к любви Ромео и Джульетты, к семейным делам Лира и государственным Макбета, даже к желанию Фальстафа выпить и полакомиться на даровщину. Огромное черное крыло накрывало своей тенью мир; беда приближалась. "Добрые и легковерные человеколюбцы заключали от успехов к успехам, -- писал в уже упоминавшемся сочинении Карамзин, видели близкую цель совершенства и в радостном упоении восклицали: берег! но вдруг небо дымится и судьба человечества скрывается в грозных тучах! О потомство! Какая участь ожидает тебя?

Иногда несносная грусть теснит мое сердце, иногда упадаю на колени и простираю руки свои к невидимому..."

Герцен называл эти строки "огненными и полными слез".

Они приходят на память, когда перечитываешь описания "мочаловских минут"; именно тогда, как рассказывали современники, оживал на сцене истинный Шекспир. Мочалов, часто разочаровывавший зрителей исполнением целых актов, вдруг как-то по-особому преображался: наступали "вулканические мгновения" (Аполлон Григорьев); зал замирал, затаив дыхание: на сцене был Гамлет.

Очевидно, тогда, в эти мгновения актер находил глубокую связь с автором. Именно тогда, судя по описаниям, в игре Мочалова появлялись и слезы, и огонь. Тогда актером овладевало - и он передавал его зрителю трагическое чувство надвигающейся на человечество катастрофы.

Мало общего между трагедией гуманизма елизаветинской эпохи и гуманизмом нашего времени, когда человечность утверждается самой системой общественных отношений на значительной части земли, но слова Гамлета не оставляют современных зрителей холодными. На нашей памяти - огонь и слезы расплаты за обездушивание человеческих связей, за власть, утвержденную на бесчеловечности. "Эльсинор" теперешних времен - его частицы сохранились и в государствах, и в душах - не прочь еще раз сомкнуть вокруг человечества терновым венцом колючую проволоку концентрационных лагерей.

Вот почему, когда человек в черном простирает свои руки к невидимому и говорит, что любовь, верность, дружба, человечность - не пустой звук, мы относимся к его словам не только как к красивым строчкам старинной поэзии.

ОТРАВА. Отвечая на попытку Гильденстерна и Розенкранца выведать его тайну намеками на неудовлетворенное тщеславие, Гамлет говорит, что он мечтал не о власти, а, напротив, о существовании в самом крохотном мирке, отгороженном от реальности.

- Я мог быть счастлив, - говорит он, - даже в скорлупе ореха. Если бы не мои дурные сны.

Счастьем в скорлупе ореха был Виттенберг.

Треснула и раскололась ореховая скорлупа, отворилась дверь в глухой университетской стене: студент вышел в жизнь. Юноша проводил свои дни за этой стеной, подобно тому как царствовал огражденный от мира укреплениями замка старый человек - король Лир, как странствовал по далеким странам (та же стена отделяла их от реальности) темнокожий Отелло. Так появляются в большинстве шекспировских трагедий и другие герои, чуждые современному порядку вещей самим складом своей биографии, свойствами характера.

Гамлет путешествует по реальной жизни так же, как блуждал по феодальным замкам Лир. Только датский принц совершает свой путь, не выходя из эльсинорского дворца. Здесь виттенбергский студент открывает новую, неведомую ему землю, незнакомые ему типы людей, не изученные им общественные отношения, нормы нравственности.

Здесь, в Эльсиноре, перед Гамлетом движется жизнь времени. И он сам проходит сквозь круги этой жизни: государственного устройства, семейных отношений. Перед ним возрасты людей: юность, зрелость, старость; чувства и мысли его века.

Гамлет открывает мир, в котором живет. Он открывает души своей матери, возлюбленной, совесть своих друзей, мораль царедворцев. Он открывает себя. И тогда он умирает, потому что жить дальше, узнав все, что он узнал, нельзя.